Я вспоминаю: как я тупо разглядываю испещренное царапинами дно старой фаянсовой тарелки; как я почему-то грежу о белоснежной зимней Фландрии, где нарезают молодой ледок пруда или канала звонкими задорными коньками-снегурками; я вроде бы чую запах дымка, ложащегося на снежный откос замерзшего водоема и застревающего в прутиках ивовой поросли, подобно очесам меж зубьями частого гребня; я слышу чадный дух свежего красного обжига; мне щекочет ноздри облако, восходящее от влажного распила крепкого осинового бруска; я принюхиваюсь к горячему, смолотому в пыль крепкому, мне хочется сказать – «молодому», кофею...
Да, мы с мамой все время принюхиваемся, запрещая себе каждый раз это делать, но инстинктивно прислушиваемся к духоте и прекратить этого не можем... Чем пахнет? Не свежим же деревом, так как гроб еще не привезли, не едой, которую еще не готовят, нет-нет, и не тлением, так как для тления все-таки еще слишком рано, – скорее, я улавливаю или мне мерещится что-то скользкое и хвойное в комнатном воздухе. Вообще для этого запаха мне очень трудно, а вернее, невозможно наверняка подобрать имя.
Томясь, я перебираю про себя слова, прикидываю их, как обнову, на эфемерное, вдруг обнаружившееся качество, но я, оказывается, делаю это слишком ревностно, слишком точно и поэтому мнимо, упуская самую важную щекочущую и словно бы свистящую мне в ноздрю, ускользающую тканую основу запаха – этого виртуоза исчезновений, блуждающего фантомом среди развала вещей, не дающего именно на самом себе сосредоточиться. Ведь достаточно какого-то крохотного сдвига концентрации, чтобы фейерверком в нос ударил неуловимый доселе жуткий дух, накоротко замкнув сердечную быструю цепь. И вот уже тревожно, неуемно колотится в груди сердце, подталкивая меня к панике, к неосторожным, выдающим скрытое волнение, не соответствующим этому жизненному моменту жестам.
У мамы все время чуть заметно подрагивают узкие, прекрасно вырезанные ноздри. У меня, наверное, тоже, ведь я к тому же так похож на нее.
Воздух этой комнаты я пропустил через себя, как насос, наверное, десять раз.
Ведь так немного надо, чтобы нежный, летучий, с трудом припоминаемый аромат цветка, например лилии, стал вдруг гнилостным, тлетворным, вязким и в силу этого не-отвязным, переполняющим все духом.
Так мало надо, чтобы в сознании проснулись хрестоматийные картины уже когда-то испытанного и осознанного ужаса – точнее, его рвотного признака – перед гниением, открытым детским порезом, грубо зарубцевавшимся шрамом...
Мама говорит мне:
– Такая пустота вот тут стоит, – она провела тыльной стороной ладони по груди, словно показывала уровень воды в месте, отведенном для купания, – это оттого, что, наверное, все жертвы напрасны...
– Неужели все, мама?
– Да, и эта тоже. Ведь знаешь, что я испытала, когда она умерла? – Мама с казала «она» безлично, безотносительно, как будто имела в виду нечто иное – насекомое, птицу, растение. – Я испытала облегчение...
– Я тоже... И самое ужасное, что я уже не знаю, ужасно ли это чувство. Мне всегда казалось, что так нельзя, а вот тут...
– Ну, не будем об этом.
Это обозначенное мамой чувство показало новое качество мира. И с ним теперь, хотя бы в какой-то, наверное, все-таки изживаемый в дальнейшем отрезок времени надо будет считаться.
Его можно, наверное, назвать чувством чувства отсутствия, ведь для меня тогда исчезло все из самого необходимого: прочность, тяжесть, колкость, зыбкость, ворсистость, упругость. Это отсутствие оказалось главенствующим и тиранило меня усердно, беспрерывно и бестрепетно.
И это чувство пустоты может быть прояснено еще и тем, что вот теперь человеку нечем обладать, нечем владеть, он всего лишился, кроме этого своего мнимого все-таки чувства, и оно безмерно ценно для него тем, что и его можно навсегда потерять.
И эта беседа с мамой за столом, в стороне от круга света, так как стол придвинут к дивану, и этот сквозняк, едва колеблющий занавески, и те нарочито грубые голоса прогуливающихся стайкой девочек-подростков, сладко произносящих непристойности, и еще много чего, что может быть поименовано указательными местоимениями: то, это, та, те...
В этих чуть презрительных местоимениях, намекающих на отчужденность тех персон, к которым они могут быть обращены, так звучно, так явственно гудит ненаполняемая всей дневной суетой уличная жаркая пустота.
Она бывала озарена раньше совсем иными чувствами, совсем иными отсветами чувств, когда я приходил только к полудню в бабушкин дом со свидания, когда я не мог ни о чем думать, не мог ничего другого твердить про себя, кроме дорогого мне имени, когда я был счастлив так внятно и отчетливо, что мог почти подержать в руках, словно шар, это имя. Как и чувство, сопряженное с теплым отсветом от противоположного озаренного солнцем фасада, заполонившим мягким блеском не только эту комнатку, но и меня до самой, как говорится, верхней риски.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу