— Все верно, — произнес чей-то голос за моей спиной. Я обернулся: никого. Голос продолжал: — Лично я не отрекаюсь от своего диктатора, и теперь, когда поняла это, могу сказать, что не он породил меня, а я породила его — сидевшее во мне зло. Приехав сюда, я освободилась от своего зла, как от рвотной массы.
Я узнал голос Элеоноры Дузе. И спросил ее:
— Это вы о Габриэле [87] Имеется в виду Габриэле Д'Аннунцио (1863–1938).
?
Из пустоты золотой голос ответил:
— Да.
И добавил:
— Для нас, женщин, освобождаться от зла еще важнее, чем для вас, мужчин. В нашем сумчатом организме, созданном больше для того, чтобы получать, а не давать, зло накапливается и переполняет нас до удушья.
Как я заботилась о своем диктаторе! Во время моего первого турне по Соединенным Штатам импресарио и слышать не хотел о том, чтобы в репертуаре были пьесы Габриэле. Он говорил, что они жутко занудные, что зритель на них не пойдет, и, сказать по чести, он был недалек от истины. Но я стояла на своем: или по-моему, или никак. В конце концов моя взяла. Так что кроме «Дамы с камелиями» и «Кукольного дома» мы давали то «Джоконду», то «Мертвый город» [88] Пьесы Габриэле Д'Аннунцио, написанные им в 1899 г.
. Зал был пуст, но я все равно выходила на сцену, а после спектакля мчалась на телеграф и отправляла ему в Италию телеграмму о шумном успехе, а заодно и чек с воображаемым авторским гонораром из собственного кармана.
Пока Элеонора говорит, ее голос постепенно заглушается неясным подземным гулом. Гул медленно нарастает, и последние слова я разбираю уже с трудом.
С тех пор как я живу в Уголке, природа пребывает в странном безмолвии. Не слышно ни раскатов грома, ни шума дождя, ни шелеста ветра. Небо застыло в неизменной голубизне. Только по ночам слышишь иногда, как где — то вдалеке рокочет море. Когда я гашу свет и проваливаюсь в вязкий желатин сна, меня поражает и одновременно умиляет то, как волнуется и пыхтит море в мокрой, пенистой бессоннице, словно эпилептик, приговоренный к бесконечному припадку.
Однако не проходило и дня, чтобы этот безоблачный покой не нарушался продолжительным гулом. При каждом внезапном толчке земля начинала дрожать, сотрясая и слабые корни Уголка. Затем шум сменялся долгими, угасающими перегудами и тонул в бездонном небе, похожем на перевернутый океан.
После каждого толчка тот же голос, что произнес над моим ухом название этого ужасающего кораллового цветка — решетника, известный мне теперь как голос Элеоноры Дузе, объявил, что рудокопы взорвали мину в одной из каменоломен у подножия близлежащих гор, вонзающихся в небо остриями высоченных вершин, с которых, как глазурь на пирамидальном торте, стекает сверкающая белизна ледяных шапок.
И все же, несмотря на вкрадчивость голоса Элеоноры, такое объяснение показалось мне неубедительным. От этих подземных встрясок веяло чем-то неизъяснимо гибельным, совсем иным, чем во время обычных взрывов на мраморных рудниках: оглушительных, но каких-то добрых и полезных.
Вчера, после одного особенно мощного толчка, все двери и окна в Уголке разом распахнулись. Толпа воздушных жителей хлынула в дом. Воздушный поток оторвал меня от пола и швырнул в кресло. Стиснутый в объятиях Лулу, я увидел, как из земли поднялся огромный черный гриб и зонтиком раскрылся в небе. Пока грохот этого извержения волнами относило прочь, голос Элеоноры, вкрадчивее обычного, произнес:
— Сегодня рудокопы взорвали еще одну мину.
Я был настолько оглушен, что даже не заметил, как Лулу принялась неистово облизывать меня, выделяя при этом обильную густую слюну. В этот момент слева пробился еще чей-то голос и резко оборвал Элеонору:
— Никакие это не мины. Уж я-то в этом разбираюсь: как-никак артиллерист, полковник в отставке.
Отчаянным рывком я высвободился из мерзких объятий Лулу.
Вне всякого сомнения, это был голос того самого полковника с закрученными усами, который гарцевал на несуществующем коне.
— Это немцы тут все заминировали, — пояснил голос военного. — Бывало, наступит на мину ребеночек — их здесь вон сколько играет, — так все вокруг и взлетит на воздух.
И тут же прибавил:
— Во-он падают останки детей в кровавом розовом дождичке.
Я побледнел и, хотя не видел лица Элеоноры, почувствовал, что побледнела и она.
То были шумы внешние, но существует еще шум «внутренний».
Эту сторону моей жизни определяет зубная боль и ее неизменные спутники: невралгия, сверление, пломбирование, удаление и так далее. Неожиданно в сознании возникает отчетливое воспоминание из недавнего прошлого — ощущение, испытанное мной сквозь немоту заморозки, разлившейся по безучастной, съежившейся челюсти после тройного укола новокаина во время изнурительно долгого удаления коренного зуба: сотрясение зубного канала, затем рывок, высвобождение корней и, наконец, их медленное скольжение по каналу. Теперь я чувствую, как уже не во мне, а в этой земле, в которую пустил свои слабые корни Уголок, происходит то же сотрясение глубины, тот же рывок высвобождения и то же скольжение корней по выходному каналу.
Читать дальше