На столике рыжего мрамора, окаймленного бронзовым узором, вздымавшемся на четырех газельих ножках, рядом с роскошно переплетенным томиком «Дуинезских элегий» [84] «Дуинезские элегии» (1923) — цикл стихов австрийского поэта Райнера Марии Рильке (1875–1926).
покоилась партитура «Персефоны» Стравинского, небольшая книжица лондонского издательства «Честер».
Не чувствовалось еще ни всеобщего сближения, ни теплоты общения. Гости вяло блуждали из одной гостиной в другую без всякой видимой цели, напоминая то ли аквариумных рыбок, то ли причудливо вздыбившиеся парусники, которым никак не удается зайти в порт. Иные, более решительные, пробирались в глубь дома, вплоть до атриума с мозаичными дельфинами; изогнутая лестница вела оттуда в верхний этаж, где, словно распятые, раскинулись на кроватях полосатые пижамы и пенящиеся кружевами длинные рубашки, ожидая с распростертыми объятиями своих ночных обитателей. У подножия лестницы, оперев большой палец ноги на низкий мраморный пилястр, быстроногий Меркурий держал в вытянутой руке светящийся шар.
Атмосфера вечера продолжала оставаться холодной. Создавалось впечатление, что собравшиеся в этих гостиных не могут установить причину, по которой они собрались. Иджео Сиделькоре переносил от одной гостьи к другой свое лицо — нечто среднее между подсолнухом и электрическим скатом; свои глаза — глаза сказочной ночной птицы; свой голос, слегка приглушенный, будто перед тем, как преодолеть изгородь зубов, он пробивался сквозь невидимую пергаментную диафрагму. Каждую, точно цветами, он одаривал букетиком приветливых, узорчатых слов. На лицах мужчин застыла отрешенная улыбка, какая бывает у полузнакомых или вовсе не знакомых людей. Что до меня, то, немного полавировав из гостиной в гостиную, я пришвартовал свой челнок к двойному бую в лице профессора Фавонио и его дочки и был счастлив завести ученую беседу с этим выдающимся искусствоведом. Это была моя первая встреча с Эрмете Фавонио. Однако, будучи наслышан о его громкой славе, общепризнанном глубокомыслии и непререкаемом авторитете, особенно по части нашей живописи Кватроченто и Чинквеченто, я испытывал рядом с ним такие же ощущения, какие может испытывать разве что утлый челн, причаливший наконец после долгого и изнурительного плавания к живописному приморскому городку с белоснежными строениями и пышно цветущими садами вдоль берега прелестного залива.
Эрмете Фавонио начал говорить, и в какое-то мгновение мне почудилось, будто загадочный туман опустился между нами. Впрочем, вскоре я убедился, что туман этот образовался из самих речей Эрмете Фавонио, который ни бельмеса не смыслил в искусстве и, как жемчужины в ожерелье, нанизывал одну несуразность на другую. Кроме того, у него был больной желудок, а также неприятная манера подносить к собеседнику лицо гораздо ближе, чем следовало бы. Дыхание искусствоведа, веявшее при разговоре с ним мне в лицо, казалось, исходило не из человеческого рта, а из клоаки. Я попытался заговорить о Рафаэле, так как знал, что несколько лет назад Фавонио опубликовал об этом художнике краткую монографию, прослывшую «исчерпывающей». При упоминании о Рафаэле Эрмете Фавонио снисходительно улыбнулся и кивнул в знак согласия поддержать беседу. В этот момент его дочка, казавшаяся мне дотоле воплощением простоты и невинности, прервала робкие отцовские потуги на красноречие в самом их зародыше и с горячностью, невообразимой для столь кроткого внешне создания, принялась доказывать, что Рафаэль — это «пройденный этап» и что только начиная с Сезанна вообще можно говорить о живописи.
Профессор Фавонио время от времени утвердительно кивал и улыбался благосклонной и слегка застенчивой улыбкой. Я буквально оцепенел. Я полагал, что увижу перед собой жреца искусств, а вместо этого обнаружил эдакого сикофанта [85] хулителя, клеветника (греч.).
, который глумился над общепринятыми истинами и потакал дешевой фанатичке модернизма. Я отошел от них, во-первых, чтобы более не слышать всей этой галиматьи, во-вторых, чтобы не вдыхать изо рта этого уникального искусствоведа зловонный душок продуктов питания, разлагавшихся в его желудке. Направляясь в глубь первой гостиной, я поравнялся с госпожой Сиделькоре, любезно беседовавшей с супругой перекошенного князя. Госпожа Сиделькоре — низенькая пожилая дама с кротким, телячьим нравом; проходя мимо нее, даже я при своем средненьком росте смог взглянуть на нее сверху и с бесконечной нежностью увидел сквозь редкие седые волосики череп новорожденного младенца.
Читать дальше