Листовки отвергали голосование ООН, приказывали евреям его игнорировать, называли государство «профанацией имени Господа» и объявляли, что лига намерена бороться против признания его американским правительством.
Только угроза декана о немедленном отчислении удерживала меня в тот день от того, чтобы ринуться в драку. Меня не раз так и подмывало заорать на антисионистски настроенных студентов, которые кучковались в коридорах и аудиториях, обсуждая в полный голос, что надо присоединиться к арабам и британцам, коли они против еврейского государства. Но мне как-то удавалось держать себя в руках и молчать.
В последующие недели я был вознагражден за это молчание. Когда арабские войска начали нападать на еврейские общины в Палестине, а толпа арабов прокатилась по авеню Принцессы Марии в Иерусалиме, круша магазины, так что старый еврейский торговый центр остался сожженным и разграбленным, когда список еврейских жертв рос ежедневно, лига рабби Сендерса неожиданно притихла. Лица ярых антисионистов-хасидов в колледже напряглись и побледнели, а все антисионистские пересуды прекратились. Я каждый день наблюдал в столовой, как они читали за столами кипы еврейских газет с кровавыми отчетами и затем обсуждали их между собой. Я слышал вздохи, видел покачивания голов и глаза, полные грусти. «Снова льется еврейская кровь, — шептались они. — Как будто Гитлера было мало. Снова кровь, снова убийства. Чего еще миру от нас надо? Шести миллионов мало? Снова евреи должны умирать?» Их боль от новой вспышки насилия в Палестине перевесила ненависть к сионизму; они не обратились в сионизм, они просто притихли. Я радовался в эти недели, что сумел удержать свой гнев.
Семестр я закончил на одни пятерки. Рабби Гершензон тоже поставил мне пятерку, хотя вызвал меня в своем талмудическом семинаре только один раз за все четыре месяца. Я собирался поговорить с ним, пока не начался второй семестр, но в первый же день каникул у отца случился второй инфаркт.
Он упал без чувств на собрании Еврейского национального фонда, на «скорой» был доставлен в Бруклинскую мемориальную больницу и три дня оставался между жизнью и смертью. Я провел это время между бредом и галлюцинациями, и если бы Маня не напоминала мне мягко, но неуклонно, что я должен есть, а то заболею, то, вероятно, просто умер бы с голоду.
Отец стал приходить в себя к началу весеннего семестра, но больше напоминал тень, чем живого человека. Доктор Гроссман объявил мне, что отец должен оставаться в больнице не меньше шести недель, а потом потребуется еще от четырех до шести месяцев полного покоя, прежде чем он сможет вернуться к работе.
Когда семестр начался, моим однокашникам уже было все известно, но их слова сочувствия мало мне помогали. Первый же взгляд на лицо Дэнни помог немного больше. Он прошел мимо меня в коридоре, лицо его было полно боли и сострадания. Мне показалось даже, что сейчас он со мной заговорит, но этого не произошло. Вместо этого он, проходя мимо, исхитрился на мгновение дотронуться до моей руки. Это прикосновение и его взгляд сказали мне то, что он не мог сказать словами. Какая злая и горькая ирония, подумал я, — с моим отцом должен был случиться инфаркт, чтобы между нами с Дэнни снова установился какой-то контакт.
Январь и февраль я прожил один. Маня приходила по утрам и уходила после ужина, и я оставался один дома на всю долгую зимнюю ночь. Мне и раньше случалось оставаться дома одному, но тогда я знал, что отец раньше или позже вернется с очередного собрания и проведет со мной несколько минут, и это скрашивало мое одиночество. Теперь он не ходил на собрания и не заходил в мою комнату, и первые несколько дней тишина в квартире была просто невыносима, я выходил из дома и гулял по улицам холодными и промозглыми зимним вечерами. Наконец от этого начала страдать моя учеба, и мне пришлось взять себя в руки. Начало каждого вечера я проводил в больнице у отца. Он был слаб, с трудом говорил и беспрестанно спрашивал, все ли у меня в порядке. Доктор Гроссман предупредил, чтобы я не утомлял его, так что я старался не затягивать свой визит, шел домой, ужинал и всю ночь занимался.
К тому времени, когда отец провел в больнице три недели, такой распорядок стал повседневной рутиной. Страх, что он умрет, отступил. Оставалось только терпеливо ждать его возвращения домой. И я занимал все свое время учебой.
Особенно я налег на Талмуд. Раньше я занимался Талмудом по субботам и по утрам, перед семинаром. Теперь же я отдавал ему все вечера. Я старался как можно быстрее покончить с предметами из светского курса и возвращался к фрагментам Талмуда, которые мы проходили с рабби Гершензоном. Я прилежно изучал их, запоминал, выискивал различные комментарии — те из них, которых не было в самом Талмуде, я всегда мог найти в отцовой библиотеке — и заучивал их тоже. Пытался предвосхитить каверзные вопросы рабби Гершензона. А затем начал делать то, чего никогда не делал с Талмудом раньше. Выучив текст и комментарии, я перечитывал текст критически. Я проходился по перекрестным ссылкам в поисках параллельных мест и отмечал существующие различия. Я доставал огромные тома Иерусалимского Талмуда из библиотеки отца и сравнивал, как споры комментаторов в нем отличаются от споров комментаторов в Вавилонском Талмуде, которым мы пользовались в колледже. Я работал тщательно и методично, используя все, чему меня научил мой отец, и будучи теперь в состоянии учиться самостоятельно. Теперь, благодаря полученному на занятиях рабби Гершензона навыку медленного последовательного чтения, я мог забираться действительно глубоко. Занимаясь всем этим, я оказался в состоянии предвидеть большинство вопросов рабби Гершензона. И все точнее и точнее мог предположить, когда именно он снова собирается меня вызвать.
Читать дальше