Через Вейна Клара познакомилась с другими проигравшими войну солдатами. «Мы не побежденные, — упирались они. — Нас никто не победил, и никто нас не победит! Это блядские политики и дерьмовые пацифисты проигрывают войны, понимаешь, а не те, кто идет на эту блядскую войну, понимаешь…» Но когда Клара сухо приказывала закрыть глаза или раскрыть пошире, они слушались ее, как большие младенцы. Они исполняли приказы, лежа, как собаки, или стоя на фоне кирпичной стены. Но с ними было покончено, они были приговорены, убиты чем-то более изощренным, чем смерть.
Вот так и случилось, что немочка из Кельштайна, так давно занимавшаяся фотографией, опубликовала более страшные фотографии войны, чем многие американские фотографы. Она была настроена решительно. Сама ни перед кем не робела, но на других производила впечатление. Она тенью проскальзывала куда угодно. У нее были способности к языкам. Она умела показать свои фотографии, продать их, опубликовать, обратить на себя внимание.
Перед тем как отправиться в новые странствия, она несколько раз приезжала во Францию, к Ариане и Кунцу, которые ни о чем ее не спрашивали.
К тому времени, как мы с Кунцем поднялись, у нас все тело затекло. Я машинально провожу ладонью по поверхности обтесанного камня, полированного идола. Мы молчим. Прохаживаемся среди скульптур.
Внезапно Кунц останавливается и поворачивается ко мне. Искренне протягивает руку.
— Вы знаете, где меня найти, Марло! Я на прежнем месте. Занимаюсь малышкой. Написал несколько книг. Ученики меняются, я тоже. Философия дает мне возможность как-то оценивать изменения. До скорого!
Я смотрю ему вслед. Он быстро удаляется, подходит к даме с девочкой лет десяти, которые ждут его у маленького замка. Заходящее солнце слепит глаза, все расплывается, но я вижу, как девочка бежит к Кунцу, тот опускается на колени, на лету ее подхватывает и уходит, некоторое время не спуская ее с рук.
«Людоед» за моей спиной перестал смеяться, он щиплет травку на газоне и молча ее жует.
ЛИСИЧКА
(Триев, лето 1987 года)
По утрам Жанна, если ей не надо на работу, около десяти часов приходит ко мне в мастерскую с кофе, письмами и газетами, оставляет все это на верстаке. Тянусь к ней, чтобы поцеловать. Я работаю над макетом битвы не на жизнь, а на смерть между двумя группами отрубленных рук — одни костлявые, другие мускулистые.
Стряхиваю пыль с рукавов, откладываю рифлуар и рашпиль, стаскиваю кожаные перчатки, мы пьем кофе и разговариваем. Жанна, играя, всовывает свои руки между гипсовыми.
Солнце уже высоко, но в моей пещере еще довольно прохладно. Просматриваю приглашения и письма. Мне часто приходится ездить то на выставки, то для работы над заказами. С некоторых пор мы получаем восторженные открытки от моей матери из Мексики или Египта, словом, она ездит по свету вместе с человеком, с которым почти двадцать лет назад начала новую жизнь.
К этому времени я приобрел некоторую известность. Со мной работают две галереи. Я несколько раз получал премии на салонах и биеннале. Ценители начинают покупать мои скульптуры. В узком кругу некоторые вполне способны сказать: «Это работа Марло!» Но для меня одобрение публики никак не сопоставимо с трудом в одиночестве, с неудачами и отчаянием в мастерской, в трюме, на дне.
И все же я признателен тем, кто ценит мои тяжеловесные творения из обтесанного камня, когда многие современные художники делают, возможно, куда более интересные вещи из легких недолговечных материалов. Картон, пластик, стекло, алюминий. Клей, пайка. Непрочные, обреченные на скорую гибель инсталляции. Предельная и окончательная бедность, более радикальная, чем примитивная, но, пожалуй, вызывающая нищета моих камней. Камень и бронза. Необработанный мрамор и железный лом. Я продолжаю рыть и выдалбливать глыбы, выбирать объем, лить металл. Пан или пропал — выдержит или разобьется. Исправить ничего нельзя.
Моя небольшая известность пришла с годами. Я работаю без малого двадцать лет, с той же энергией, той же силой. Однако мне уже не удается ощутить тот ток чистейшего воздуха, который появлялся, когда я воинственно набрасывался на камень или ласкал его. Может, дело в возрасте? Сорок лет — возраст, когда подвергаешься совершенно особенной изоляции, но ни с кем не можешь об этом поговорить. Странное заточение на середине пути. Ты еще в полном расцвете сил, но тебя внезапно отстраняют от молодости, тебе навсегда закрыт туда доступ, а до старости еще далеко. И ты, погрузившись в непредставимое одиночество, вынужден с увлечением участвовать в житейских делах, ты обречен работать всерьез и с пользой, вместе с женой и детьми втянут в выживание.
Читать дальше