Одутловатое, глупое лицо Роберта угрожающе надвинулось. Черт! Ну, так пусть получают сполна. Резким движением Чарлз вырвался, бросился к умывальнику и схватил таз: Эдит перед его приходом мылась и почему-то не успела вылить воду. Чарлз рванул таз из подставки — часть серой лены вылилась на него самого, а остальная вместе с водой расплеснулась по всей кухне, когда с чувством огромного облегчения он широко размахнулся тазом, почти одновременно в кухне раздались три звука — всплеск воды, громкий взвизг Эдит и грохот пустого таза. Не успел еще таз закатиться в угол, как Чарлз распахнул дверь и выскочил на улицу. Оглянувшись, он успел заметить лицо Эдит, обрамленное мокрыми кудерьками, и Роберта, протиравшего глаза от мыльной пены.
Когда за Чарлзом захлопнулась калитка и он побрел по дороге, ему вдруг стало ясно, что, собственно, сейчас произошло. Разорвал-то он не с Робертом и Эдит, а с Шейлой. Чарлз любил ее с пассивным упорством еще с того самого жаркого, вскружившего ему голову вечера, когда семнадцатилетним юношей он впервые почувствовал, что такое любовь. С тех пор Шейла вошла в его существо, заполонила его сердце. После разумного периода колебаний она согласилась выйти за него замуж, когда будет возможно, и надежда сделалась основой его жизни и в мыслях и в действиях. Теперь, идя по сумрачной улице, он слышал, как даже собственные его шаги отстукивают, что это невозможно. Перед его глазами возникло ее лицо: выражение полного покоя, доверчивого нежного умиротворения каждый раз поражало его, еще задолго до того, как привычным гостем водворилось в его сознании. Но сейчас сквозь глаза Шейлы просвечивали глаза ее матери, они смотрели на него из-под стекол очков, торжественно строгие, осуждающие. В линиях ее подбородка он видел острый подбородок ее отца, то начисто выбритый, то заросший седоватой щетиной, под плотно сжатым, нервным ртом. Нет! Никогда он не боялся, что с годами она потеряет свою стройную округлость — расползется или засохнет, но сейчас он представлял ее не только постаревшей, — он видел, как с каждым днем она все более будет смыкаться с той чопорной, ограниченной средой, в которой она расцвела. В его ушах все еще раздавались самодовольные нравоучения Роберта и яростные выкрики Эдит, и он знал, что именно этого он не потерпит в Шейле. Все кончено. Шейлы больше нет!
И при мысли о непоправимом нахлынули образы: гладкая, как слоновая кость, кожа у нее за ушами, дрожащий кончик ее подбородка, когда она подняла к нему лицо и он в первый раз поцеловал ее, и ее тонкие руки… Сердце у него в груди колотилось, словно крикетный мяч, скачущий по неровной площадке; он вздрогнул, и так сильно, что его шатнуло и он ударился о каменную изгородь сада какого-то преуспевающего фермера. Грубая прочность камня словно вышибла на миг эти образы, но тотчас же перед ним замелькали новые: он увидел лицо Шейлы, бледное, просветленное, полное решимости, а за нею четкое в своем убожестве лицо ее отца, покорное, сморщенное лицо матери, злобно вздернутые выщипанные брови Эдит, и надо всем этим ненавистная телячья морда Роберта, размахивающего пухлыми кулаками.
— Не могу я жениться на Роберте! — громко, с невыразимой болью произнес Чарлз.
Стоявшие у автобусной остановки пожилая женщина и мальчик обернулись и уставились на него с нездоровым любопытством. Чарлз прибавил шагу. Скорей бы завернуть за угол и скрыться с их глаз, но, и убегая, он знал, что бежит от всего, что до этого времени было смыслом его жизни.
Все кончено. «Шейлы больше нет» и «Уют» — эти слова перекрещивались на ярко освещенном окне. Еле живой, он ухватился за медную ручку и ввалился в пивную.
— Я знаю одно, — говорил хозяин пивной, — когда он у меня работал, он ни черта не стоил.
Он говорил запальчиво, словно оспаривая чье-то неверное суждение. Его краснорожий собеседник возражал спокойно, но убежденно:
— Он может купить вас со всеми потрохами, если ему вздумается… все ваше заведение. Каждый кирпич и каждую кружку…
Хозяин, видно, начинал сердиться не на шутку. Он злобно поглядел на пустой стакан, протянутый ему Чарлзом, и нахмурился так, что его и без того низкий лоб совсем съежился.
— Я, видите ли, не хочу сказать, что на него совсем нельзя положиться, — продолжал он с таким видом, словно старался выискать хоть какие-нибудь положительные черты у вовсе никудышного человека, — не могу сказать, чтобы он стащил что-нибудь, ну, положим, деньги из кассы, или вино из погреба, или стаканы какие-нибудь, или пепельницы, — не в пример другим. Но что я знаю, то знаю, — произнес он угрожающе, перегнувшись через стойку, — он не может отличить правую руку от левой. А насчет грамоты, то едва ли он способен был написать что-нибудь, кроме своего имени. Иногда, стоя рядом с ним за стойкой, я сомневался, да разбирает ли он надписи на бутылках? Спрашивают, положим, «Двойной алмаз», и хорошо еще, если он не нацедит им «Гиннеса».
Читать дальше