Лейтенантскому воображению, как и стренцовским фантазиям, не дано было опуститься до житейского происшествия в Кап-Яре, за полгода до «Бугов». На одной из площадок срочно соорудили трехъярусные трибуны, натянули над ними тент, подогнали машину с трансляционной установкой. Предстояло произнесение речи и выслушивание ее, и слушатели расселись так, словно фотографировались, По чинам и компактно. Маршалы почти всех родов войск, генералы с одной, двумя и более звездами на погонах застыли в почтительном внимании. К микрофону подошел коротконогий лысый мужичок, похожий на старшину-сверхсрочника из батальона аэродромного обслуживания, и так рубанул матом, что заколыхался тент. В лавине слов, обрушенных на ярусы, узнавались общеупотребительные, понятные тем, кто читал газеты, но все они тонули в месиве брани, более присущей сельскому сходу, слова лепились и произносились не совсем по-русски, и вообще лысый мужичок не говорил, а култыхал, бубулюкал, чучушничал, харясничал и еще как угодно и на все лады, и люди, украшенные многоцветными колодками за доблесть и мужество, терпеливо, без толмача, внимали этому захудакству...
Потом был отпуск, как всегда в феврале, как обычно в Прибалтике. Он бродил по улицам городов, одетый так, что ни у кого не возникало желания познакомиться с ним на долгие годы: меховая летная куртка, спецодежда тех, чья жизнь протекает вдали от городов.
Этот отпуск был философским: Травкин познакомился с самым настоящим философом, длинноногой аспиранткой по немецкой философии начала прошлого века; Вадим Алексеевич, слушая ее, вежливо улыбался — так хороша была аспирантка, вся из плавных линий и нежных полусфер; под утро он осторожнейше выскользнул из-под одеяла, уединился на кухне с кипой философских бумаг, разобрался в пантеистической концепции Шлегеля, усвоил принцип «рефлексии» так четко, что мог впоследствии свободно толковать о принципе, гносеологически выводя его из позднего Фихте; к сожалению, Кант остался непознанным, потому что, вспугнутая одиночеством, на кухню завалилась белая, под цвет холодильника, аспирантка и ахнула: «Ну зачем тебе эта мура!»
Опять домик у озера, вновь пыльные версты и прозябание. 36 лет стукнуло, ни кола ни двора, а попытка философски приобщиться к действительности успеха не имела. Правда, Травкин стал регулярно читать газеты. В стране что-то происходило. Лысого мужичка сковырнули, место его занял бровастый мужчина, похожий на тамаду. И на «Долине» задвигались. Однажды Травкин, добиравшийся до 48-й площадки, высмотрел в небе кругами ходивший самолет, бомбардировщик фирмы Мясищева, решил в уме школьную задачу и вычислил, что самолет обслуживает станцию в тридцати километрах от точки, в которой замер его «газик», и станция эта — «Долина». Красивый хищный бомбардировщик, прижав к фюзеляжу длинные крылья, еще раз вонзился в уши ревом двигателей, и Травкин тронул свой «газик». Что ж, испытания продолжены, «Долина» работает в режиме «сопровождения». «Долина», как начинал понимать Травкин, была в своем семействе станций таким же монстром, как и тот совершенный во всех отношениях самолет, от которого ждали все, а получили — шиш и от конструирования которого отказался бывший хозяин домика у озера. Шесть или пять лет назад стали эту «Долину» делать, и за годы эти не раз менялось техническое задание на разработку. На пляже загибали пальцы, высчитывая, какой ныне главный конструктор на «Долине» — шестой или седьмой, и никто не мог вспомнить, кто первым был. Да и стоит ли вычислять: по всей видимости, Клебанов станет последним.
Странное облегчение испытал Травкин, когда понял, что «Долина» пошла на поправку. Будто сам выздоравливает после какой-то хвори.
Позвонила монтажка: есть толковый инженер, желающий помогать Травкину, кандидатура подходящая, Валентин Воронцов, имеются ли у Травкина возражения?
Вадим Алексеевич размышлял несколько дней. Ответил согласием. Через неделю в списке прибывающих нашел Воронцова. Встретил его.
— Будьте спокойны, дело я знаю, — сказал Воронцов. — Один недостаток у меня: стойкие политические убеждения.
Какие убеждения — Травкин знал. А вскоре узнали и все. К тому времени на 4-й площадке укоренился обычай, ставший едва ли не законом: гостю в общежитии вручалась на пороге комнаты мухобойка, и только после десятой размазанной по стене мухи мог начаться деловой или дружеский разговор в кругу расклеенных кинозвезд. Эту традицию Воронцов обогатил. Если муха нежилась на плече Жанны Прохоренко, Люсьены Овчинниковой или Миранделлы Мерзяпкиной, ей милостиво даровалась жизнь, но ту же муху на Одри Хепберн или Элизабет Тейлор подстерегала гибель: резиновая мухобойка хлестала с такой сноровкой, что сносила полчерепа Элизабет Тейлор, а у бедняжки Одри выдирала глаз.
Читать дальше