— Финкельмайер, ты врешь, скучно слушать, — сказал Леонид. — Ты хочешь урвать еще одну ночь с Данутой.
— Вы удивительно догадливы, эксперт! — обрадованно воскликнул Арон.
Назавтра аэродром закрыли, и они застряли как следует. Никольский томился бездельем и днем обычно заваливался поспать. Финкельмайер же часа на два-на три устраивался в дежурке у Дануты и что-то там отстукивал на машинке, которую брал в гостиничной канцелярии. Скоро не стало денег: они проели и пропили все до копейки, и их подкармливала Данута. Когда у нее бывало ночное дежурство, Арон проводил вечера у Никольского в люксе. (Из-за погоды или после обкомовского актива у местных властей пошла, надо думать, спокойная жизнь, потому что люкса никто не заказывал.) Допоздна то болтали, то резались в шахматы, и, разумеется, Финкельмайер оставался ночевать, и опять, как в тот, в первый раз, Никольский устраивался на кушетке, но ворчал теперь вслух, потому что его отношения с Ароном находились уже на той стадии, когда друг другу можно говорить любые гадости, не боясь, что на тебя обидятся:
— Я бы тебя уложил на эту собачью кушетку, — цедил всякий раз сквозь зубы Никольский. — Из-за чего это должен я уступать мое помпадурское ложе? Из-за того, что к тебе прибежит Дульцинея? А в ресторанчике, знаешь, какая Галочка есть? В конце концов, я бы мог пригласить ее, и тогда бы тебе пришлось дрыхнуть на этом занюханном дерматине.
— Галочка из ресторана? С золотой фиксой? Кто ж ее здесь не знает? Вполне возможно, что она уже не раз бывала на этом ложе.
— Галочка? Старый похабник! Это сама невинность!
— О вей'з мир! Вы слышите, что говорит мне этот мишугенер? Леонид, если я буду громко смеяться, ты не уснешь!
Однажды среди ночи раздался какой-то безумный грохот, Никольский вскочил, ничего не соображая. У Арона горел свет, там падали стулья. Никольский в одних трусах и майке бросился к дверям.
Посреди большой комнаты Финкельмайер безнадежно старался принять позу Шаляпина в роли Мефистофеля (из одноименной оперы Бойто на сцене театра Монте-Карло в 1908 году): Арон крутился, заворачивая свое голое тело в одеяло. Вокруг него летал мелкий и крупный гостиничный инвентарь. Перепуганная Данута стояла у кровати, причесываясь и одновременно застегивая на груди пуговицы форменного жакета. В распахнутых коридорных дверях громоздился бедовый, ядреный, веющий морозом сибирский парень-красавец в овчинном полушубке. Он протопал в комнату медвежьими унтами, скинул ушанку — только что не хлопнул ею оземь и, кивнув — поклонившись на обе стороны, обратился к вечу:
— Народ! Москвичи! — так начал он. — Погоды не было и не будет. Есть окно часа на два. Можем проскочить. Полетим? — И так как сонный народ молчал, пожаловался плаксиво:
— Хоть двух пассажиров, не выпустят иначе. А надо в Москву, во как надо! Сколько нам загорать? — И он принялся уговаривать: — Вы не думайте — некоторые канючат — маленький, да ночной, да посадок много, то да это. А что маленький? Что ночной? Четыре посадки, сели — взлетели и дальше пошли. К утру в Быковском. Ну как, народ?
— Баба сеяла горох, прыг-скок! — сказал Никольский, зевнул и стал надевать рубашку. Данута поняла так, что он сказал что-то неприличное и очень мило порозовела.
Часом позже трухлявый «Ил» с урчанием влачился по черному небу и подслеповато помаргивал бортовыми огнями. Двум пассажирам не спалось. Никольский возился с содержимым портфеля — приводя в порядок вещи, которые наспех в него побросал перед выходом из гостиницы.
По соседству Финкельмайер занимался тем, что перебирал отпечатанные на машинке листы. Он без конца тасовал их и складывал стопкой у себя на коленях. Но подобранная пачка норовила сползти на пол, листы, судя по всему, запутывались все более, и Никольский расхохотался, наблюдая, с какой тоскливой миной мучается Арон.
— Давай, помогу, — великодушно предложил Никольский. — Сколько экземпляров?
— Три. Но дело в том, что я забыл нумеровать страницы и…
Никольский взял в руки разрозненные листы, взглянул мельком…
— Так это что, извини, Арон — твое? — осторожно спросил он. — Я вижу — проза?..
— Да по твоей же милости пришлось, — сказал Арон с некоей капризностью? или с жалобой в голосе?
—То есть — что?..
— Ты сам меня раз… как? — разговорил — или лучше — я раскололся! — стал рассказывать. — От Черкизова до в/ч номер два сорок три восемь дробь — ну да ладно… Отстукал, чтобы освободиться. Это со мной постоянно: записать — и тогда уже не мешает.
Читать дальше