Шум двигателей прекратился, пассажиры встали с мест, затолпились в проходе. Совершив массу ненужных движений, поднялся со своего кресла и сосед Никольского. Он оказался необычайной худобы верзилой ростом что-нибудь под сто восемьдесят пять. Никольский выбрался следом, и пока медленно, с заминками, двигались к выходу, он видел перед собой узкую спину, на которой даже сквозь пальто резко очерчивались лопатки, и видел нестриженый затылок с глубокой, какой-то детской срединной ложбинкой… Дальше, спускаясь но трапу и шагая по темному полю, где сильно дуло, мело поземкой и жестоко морозило лицо, они шли рядом. Разойтись, например, нарочито ускорив шаги или, наоборот, отстав, Никольскому казалось неловким. Ведь не были же они теперь совсем незнакомы — после стихов и всего остального!.. Его спутник, вероятно, воспринимал ситуацию сходным образом, потому что явно старался приноровить к Никольскому свою гусиную походку, да еще то и дело оборачивался боком к нему, сбиваясь с шага, путаясь в полах пальто, судорожно хватая полуоткрытым ртом обжигающий воздух.
Наконец вошли в аэропортовское здание, в небольшой грязноватый с серо-зелеными, пятнистыми от застарелых потеков стенами зал, где было жарко натоплено — круглые осадистые железные печи стояли по углам — и было душно от множества разморенных людей, которые дремали на лавках, торчали около буфетной стойки и атаковывали окошко билетной кассы.
— Н-ну, прибыли… — проговорил Никольский, рассеянно глядя на эту знакомую до тошноты картину. И неожиданно для себя спросил:
— Куда вы сейчас?
Его новый знакомый вместо ответа с уверенностью сказал:
— Ведь вам в гостиницу? Бронь есть?
Никольский покачал головой.
— Понятно… Сейчас десять, так? Рейс на Москву в половине первого, съезжать из гостиницы начнут через час-полтора, а пока места не освободятся, вам все равно придется ждать. Может быть… Может быть, мы поужинаем?
— Да уж больно паршиво здесь… — с сомнением протянул Никольский и тоскливо взглянул на разрисованную голубыми розами вывеску «Ресторан».
— Здесь?! — всплеснул руками его знакомый и быстро, будто подавившись, втянул шею в плечи. — Здесь вы умрете! — он ткнул пальцем в сторону ресторана. — Зачем здесь? Поедем в гостиницу. В том ресторане все-таки… Там есть шанс выжить!
Никольский засмеялся. Они вышли и как раз успели вскочить в отъезжающий автобус.
Значит, ему не в гостиницу, думал Никольский. Неужели он здешний? Не похоже.
Добрались до гостиницы. Резвый старичок, отбросив газету, вскочил с табуретки, метнулся к ним, стал раздевать, ловко, как салфетку, перекидывая через локоть пальто и шарф, осторожно принимая меховую шапку… Прошли в ресторанный зал и сели у окна, почти в углу, подальше от эстрадки, где под бряканье и стук четырех музыкантов певица — в зеленом тафтяном платье в обтяжку, полная, стареющая, низко пела «Любовь есть такая планета» — и будто совокуплялась со своим микрофоном… Взяли полграфинчика водки, шпроты, салат, горячее мясное, кофе, а еще Никольский велел попозже, к кофе, принести сто граммов коньяку. Лимона, конечно, не было. «Конфеточки?» — предложила официантка. Никольский вяло махнул рукой: ладно, пусть будут конфеточки… Принесли водку. Никольский налил в рюмки, поднял свою.
— Н-ну… За знакомство? Никольский Леонид Павлович.
— Очень приятно, — ответил его визави и широко заулыбался. — Да-да, пеняйте на себя, с моим именем вам, ой будет нелегко! Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер, с вашего позволения! За ваше здоровье!
— Ого, — сказал Никольский. — Ветхий Завет? За здоровье!
И они выпили. Передавая друг другу баночку, ели шпроты; раскладывали по тарелкам салат и обсуждали, хорош ли, и спрашивали предупредительно, не нужна ли соль; наливали по рюмочке еще и еще и говорили что-то вовсе не значащее по смыслу, но приятное, очень нужное в таких-то именно случаях, когда сидят двое и знать еще ничего друг о друге не знают, но узнают вот-вот, сейчас, после этой или после следующей рюмки, и раскроются души, и язык развяжется, и — что там о другом! — о себе вдруг узнаешь такое, чему удивишься, и подумаешь среди разговора: эко ведь как оно у меня, оказывается, а?..
Стало тепло. Мороз, автобусная теснота, сутолока аэропорта и нудные нервозные часы полета сдвинулись далеко, а завтрашние дела — что ж они, эти дела?
— Послал бы я все это подальше к матери, верно? — сказал Никольский, и Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич с ним согласился.
Читать дальше