Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно…
Через десять минут два суетливых аспиранта, локтями нажимая в мой живот, проталкивали меня в коридор, а я высовывался из-за их плеч, тыкал в проректора указующим перстом и все еще декламировал, захлебываясь, срываясь на истерические вопли и хохоча над неожиданной иронией слов, до которых добрался: "Родной земли спасая честь!.. — вопил я. — Я должен буду, без сомненья, письмо Татьяны перевесть!.. Она по-русски плохо знала!.. Журналов наших не читала!.. — Смех душил меня, и меня уже совсем вытурили из кабинета, но я ухватился за косяк и все-таки прокричал: — И выражалася с трудом на языке своем родном!.."
Пока я ходил жаловаться в центральную приемную комиссию и в министерство, время ушло, и было уже поздно подавать документы в какой-то другой институт. Самое ужасное, что я весь август ни о чем не говорил матери — ни о своей работе на почте, ни о проваленном экзамене, ни о том, что частенько ночую у Эммы. Потрясенный ложью, которая преградила мне путь в вуз, я сам лгал, и кому? —родной матери! И хотя тут я, по крайней мере, пытался оправдаться перед собой — я лгал во благо, боялся, что правда мою мать убьет, — то в другом, в том, что касалось моих отношений с Эммой, лгал без оглядки: я жил с чужой женой и, когда у нее оставался, ел хлеб не свой, даже не ее, а ее мужа — незнакомого мне человека… Я видел, что Эмма мое состояние понимала, она успокаивала меня как могла. Ночные наши ласки, которым я отдавался, будто Адам, впервые познающий свою Еву. — со сладостью, удивлением и опаской, — были лучшим противоядием от всего того, что мучило меня. Но, видимо, как лекарства так и яда я принял тогда в слишком больших дозах: внезапно я заболел. Ночью в постели у Эммы я проснулся от того, как мне показалось, что она внимательно на меня смотрит. Она действительно, приподнявшись на локте, пристально вглядывалась в мое лицо, и, знаешь ли, сейчас, через десяток с лишним лет, я вижу этот взгляд — полный муки и сострадания. Мало что я смыслил тогда в женском чувстве, оно и сейчас темно для меня, впрочем, свое тоже, но в ту ночь, в тот краткий миг между прерванным сном и бредовым беспамятством, в которое затем погрузился, я успел понять: Эмма любит меня сильно, преданно и, наверное, безумно, со страхом за свою любовь. «Милый, ты горишь, ты мечешься во сне, что с тобой? — шептала она и быстрыми, беспокойными движениями ощупывала мои щеки, лоб, шею и грудь. — Я дам тебе аспирину, что же это за беда!..»
Как потом выяснилось, дело мое было дрянь: каким-то образом среди лета я схватил двустороннее воспаление легких, причем оно протекало на фоне полнейшего нервного и физического истощения. Болезнь медленно двигалась к кризису, почти все время я бредил, выкрикивая обрывки каких-то математических формул, и этот бред, между прочим, долго мешал поставить верный диагноз: думали, что у меня инфекционный менингит. На второй же день после начала болезни Эмма доверила меня своей близкой подружке, взяла такси и помчалась сперва на почту, где узнала мой адрес и предупредила, что я заболел, а потом ко мне домой в Черкизово. Она вошла к маме в комнату и спросила: «Вы мама Арона?» — «Да, — ответила мать. — Боже, что с ним?» Эмма заплакала и, называя себя плохой, ужасной женщиной, сказала, что виновата перед ней, перед моей мамой, что обманывала ее, — она обманывала, а не я, — и вот теперь наказана, жестоко наказана моей болезнью. Она договорилась до того, что обещала покончить с собой, если я не выживу: «Вы его мать — клянусь, я не стану жить, если не спасу, не верну его вам!» После чего они плакали вместе.
В общем, пока я в горячке преобразовывал квадраты синусов и косинусов в бессмысленные, бредовые выражения, вокруг меня разыгрывалась мелодрама в духе романтических повестей начала прошлого столетия…
Эмма посадила мою мать в такси и привезла ее к себе, то есть к моей постели, и мама проводила со мной все время, лишь ненадолго уезжая в Черкизово, чтобы проведать бабушку, оставленную на попечение соседей. Моя возлюбленная устроила консилиум из врачей Кремлевской больницы (для них я был ее родственником, приехавшим в Москву из Белоруссии сдавать экзамены в вуз), и эти-то врачи совместными усилиями и установили у меня пневмонию. Эмма развила бурную деятельность, чтобы достать какой-то невероятно новый антибиотик, который якобы только и мог меня спасти, а когда его не оказалось даже в той же Кремлевской, дала «молнию» мужу в Париж, умоляя найти и выслать антибиотик, сколько бы это ни стоило. По специальному разрешению очень высоких, почти недоступных властей, он передал лекарство на самолет, летевший в Москву с диппочтой.
Читать дальше