Израиль Маркович ходил в зеркальной стене взад-вперед позади усеченного белого конуса, из которого росла на оголенной шее голова и смотрела вперед напряженным взглядом и кривила изысканный очерк актерского рта — Карл Моор, Незнамов, Горацио, Яго, Турбин — первый разбойник, первый любовник, первый клятвопреступник, первая сволочь, если не позвонишь Арону. Если он живет на даче. Что ему скажешь? Что скажет он? Что скажешь ей. Что скажет она. Да, Израиль Маркович, это даже для Одессы необычный случай. Улыбайся. Вот так.
Актер улыбнулся — там, в зеркале. Улыбка у него не получилась профессиональной.
Арону он не позвонил. Так уж получилось. Много дел оставалось на вечер, и позвонить он не собрался. А назавтра Никольский поспешил в аэропорт, и было не до телефона, однако в последний момент он дал телеграмму Вере: «Вернулся поздно вчера сегодня срочно вылетел командировку всем привет Леонид».
Сколько же прошло — полгода? Нет, месяцев пять прошло с той поры, как Никольский летел сюда, как сидел в самолете бок о бок с еще незнакомым ему долговязым соседом, у того журнал на вздернутых коленях лежал в два распластанных белых крыла, в два перекошенных — как перебитых дробью и опавших, но подрагивающих крыла неведомой тундровой птицы. И снова Никольский услышал далекие звуки: «Не спотыкайся, загнанный олень…».
Он повторил эту строчку и мысленно проговорил всю строфу и стихотворение до конца. Потом задумался — сам не зная толком, над чем именно, и все его размышления сводились к перебиранию различных вариантов того, как развивались бы события, если бы… Если бы, например, не попросил у Арона журнала, зато оказались бы они вместе в гостиничном номере на двоих (— отнесся бы к Арону с отвращением); если бы не пригласил Арона к Вере (— не стал бы думать о женитьбе на ней, так как не было б знакомства с Леопольдом, после которого она заметно изменилась, но с другой-то стороны, Леопольд теперь там, и Вера целиком поглощена заботами о нем); если бы Данута не дежурила в тот вечер, если бы Арон не познакомил с ней, если бы она не стягивала блузку на груди и если бы не возникала раза три или четыре в тех унизительных и неизбежных снах здорового мужчины, которому в течение определенного срока не довелось обладать женским телом (— жил бы по-прежнему, и сентиментальное слово надежда не завладевало бы им чем дальше, тем больше); и наконец, если б на «зеленом» работали не дураки и не звали его опять в этот мрачный городок на краю степей, на краю лесов (— сидел бы сейчас в Прибежище, и не закладывало бы уши. Кажется, начинаем снижаться).
Действовало летнее расписание, и самолет, в отличие от зимних рейсов, прибывал на место назначения засветло. Никольскому повезло: у выхода из аэропорта, то есть у калитки деревянной оградки, которой со стороны шоссе было обнесено посадочное поле, он столкнулся с инженером с «зеленого». Инженер куда-то спешно улетал, и ввиду особенной спешности ему, чтоб он не опоздал на вылет, была дана аж директорская машина, из которой он только что выскочил. Никольский сообразил занять его место, и шофер в мгновение ока домчался до города и ссадил седока у гостиницы.
В вестибюле все было по-старому: стеклянная дверь ресторана налево, барьер администратора направо, грустный швейцар под ветвистым никелем гардеробных вешалок прямо перед входом. Духота, которая еще на самолетном трапе обложила горячей ватой лицо, набилась в гортань, залезла за воротник и потекла по спине, в подмышки и в рукава, здесь, в гостиничном вестибюле наполняла объем помещения до такой осязаемой плотности, что казалось, будто движешься внутри утрамбованного тюка и с трудом раздвигаешь собою пышущие волокнистые слои. Между слоями, однако, были пустые ходы, и, наверно, по ним-то и носились безумные полчища мух, жужжа омерзительно и угрожая ткнуться в зрачок или с маху влепиться в ушное отверстие. За барьером не было никого. Швейцар проковылял к ресторанным дверям, крикнул кого-то из пустого зала, появилась пожилая женщина и торопливо взглядывая на Никольского, засеменила к барьеру.
— Из Москвы, бронь почтового ящика, — сказал Никольский.
— Как же, как же, есть для вас бронь, пожалуйста…
— Был обещан отдельный.
— А как же, — отдельный оставлен, который с гостиной.
С какой еще гостиной? — недоумевал Никольский, поднимаясь по лестнице. Взглянув на номерок, подвешенный к ключу, он пошел по коридору и, едва достиг небольшого холла с двумя креслами у окна, как понял, что номер ему уготовлен тот самый — единственный, быть может, в своем роде номер — уютный, незагаженный, просторный, комфортабельный люкс — словом, обкомовский номер. И вот она — просторная кровать. Никольский пнул ее ботинком. И вот она — кушетка. Пнул и ее. И вот посуда — рюмочки, тарелочки, — кои послужили им с Ароном столь усердно. Взял Никольский стакан, пустил посильнее из крана воду, чтоб охладилась хотя бы чуток, и утолил невозможную жажду. Потом прошелся по коридорам. Вспомнил, где находится дежурка, разыскал ее, постучался, подергал запертую дверь. Постоял у окна и решил, что никого пока не будет расспрашивать. Вернулся в номер, скинул сорочку, снял ботинки, носки и брюки, отлепил от тела майку и трусы и залез под прохладный душ. Под струями его он пел что-то оптимистическое, покряхтывал и подвывал — свободно выражал себя. Вообще же, Никольский исповедовал ту мысль, что современный человек полностью принадлежит самому себе, лишь когда он принимает ванну и плещется в душе или когда неподвижно восседает на унитазе. А стульчак (СТУЛЬЧАК, — а, м. В уборной: сиденье с отверстием в середине) называл не иначе, как спасательным кругом, чем нередко, бывая в гостях, ставил в тупик хозяев, поскольку на вопрос «где тут у вас спасательный круг?» не каждый мог ответить сразу.
Читать дальше