Ты представляешь, в девятом классе он пришел домой и рассказал: у них одна девочка как-то не очень уважительно высказалась о Сталине. Мы-то сами тогда и слов никаких не говорили про Усатого (да и какие тогда могли быть слова!), но по одному взгляду всё понимали. А мой Антон накинулся на нее, да еще при всех: «Как ты можешь, про вождя и учителя, какая же ты комсомолка после этого!» Он, бедняга, и не понимал, чем грозили эти его обличения девочке, да и родителям. А я промолчала, я подумала: ну ничего, вырастет, сам разберется, не буду сеять у него в душе сомнения. В конце концов, это тоже такая честность: нельзя быть комсомольцем и не уважать Сталина, тут он по-своему прав.
Понимаешь, я хотела вырастить из него человека, который сможет жить в нашей стране, не пряча глаз. Не честного, не правдивого — а именно такого, и чтобы я ни говорила сама себе про честность, я на самом деле именно это имела в виду. И в результате готова была согласиться чуть ли не со стукачеством, лишь бы мой мальчик был образцовым, лишь бы ни пятнышка на его светлом облике.
И ведь это осталось на всю жизнь! А как я убивалась тогда, уже на склоне своей земной жизни, когда он, пламенный коммунист, дитя оттепели (это время такое настало после Усатого, вроде послабления), стал вдруг вести решительную борьбу с религиозными предрассудками на всех этих собраниях, и статьи в газетах писал, заседал даже в совете каком-то, решал, какие церкви закрыть! Нет, меня, свою мать, он жалел, никогда ничего при мне такого не говорил — но ведь мне он на самом деле мстил, а не попам. Мне, за это образцовое свое детство, за то, что так и остался он до конца своих дней мальчиком-паинькой, боявшимся тройку из школы принести, потому что мама любить не будет. И вот таким требовательным без снисхождения родителем он представлял себе и Его — а кто, кроме меня, в том виноват? Никто. Настоящих попов он видал разве что во время своих турпоходов, на фоне памятников русского зодчества (они же по совместительству церкви), да и то издалека.
Знаешь, у меня это занудство и в самых мелочах тогда проявлялось. Наш быт рухнул в одночасье, с арестом Максимыча. Но я старалась — как же я старалась! — и в этом нищенском, обрывочном быту сохранить достоинство. Нож и ложка только справа от тарелки, вилка только слева, даже если это алюминиевая миска с мерзкой кашей и стакан жиденького краснодарского чая к ней в придачу. Все равно сервировала, как положено, не было скатерти — так на чистой тряпочке. Можно сказать, я цеплялась за память о наших обедах в Столешниковом, и потом на Лесной, в профессорской квартире. И Антошку к тому же приучала: нас могут бросить в грязь, но нас не могут заставить есть эту грязь или быть грязью. В конце концов, хирургия приучила меня к опрятности и порядку.
Пожалуй, это действительно спасало меня тогда, в тридцатые. Только остановиться бы мне вовремя… Вспоминаю свою старость, когда жила я в двухкомнатной коммуналке на Варшавском шоссе, с милой соседкой Никитичной (вот уж повезло так повезло мне с ней!). Приходили ко мне Антон с Олей, потом и Сашку маленькую приводили, а у меня скатерть накрахмалена, приборы расставлены в строгом порядке, и к рыбе не те, что к мясу. Смешно сказать, какие то были приборы, и какая рыба — шпроты рижские — а порядок обязательно соблюдался. Понимаешь? Деньги я ему до копеечки отсчитывала, если он по дороге батон мне покупал или что другое. И за столом всё то же самое: чинные разговоры, кто что делает, у кого какие успехи, когда Антон собирается диссертацию защищать (ну и мучила я его этой диссертацией), да как Сашенька читать учится, и что уже ей прочитали.
Мне бы запросто с ними, а вот не могла уже — привыкла. И казалось моему Антошке, что он так и таскает мне всю свою жизнь табель с оценками, и свой, и Ольгин, и Сашкин, и так важно ему, чтобы ни троек, ни четверок, ни даже пятерок с минусами не было в нем, лишь бы маму не расстроить. А я еще недоумевала, отчего Ольга ко мне так нерасположена, вроде я ей ничего дурного не делала…
Я говорила тебе, я и после перехода рвалась к нему. Действительно, снилась. Хорошо, что мне ничего не давали ему сказать, только видел он меня другой, совсем другой — помолодевшей, задумчивой, сидящей на берегу быстрого лесного ручья. Я опускала в него руки, играла водой и солнцем, пила эту воду — а потом вдруг как начинала брызгаться, словно девчонка, и он тоже в ответ, и оба мы хохотали, как бывало в далеком-далеком его детстве, на даче… И никакого крахмала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу