А с комиссаром у вас был очень красивый разговор — даже трудно было такого ожидать. Вы и на германской воевали-то, как оказалось, не так уж и далеко друг от друга, и в чинах ходили одинаковых, и ты теперь уже не пытался от него свое прошлое скрыть. А разница теперь меж вами была в том, что Озолин точно знал, где оно, народное благо, а ты уже не был уверен ни в чем, и только хотел найти такое место, где тебе не будет стыдно за себя самого и за все происходящее. Он ведь даже не пытался тебя склонить на сторону мировой революции, просто говорил о собственном выборе.
И в завершение разговора он выразил всё так просто и ясно. Я уверена, что и ты помнишь эти слова, сказанные с легким акцентом: «Подпоручик, я понимаю, вы мало сочувствуете народной власти. Наши враги развязывают гражданскую войну, и каждый фронтовик может стать ее участником. Расстрелять вас было бы самое простое, но я не вижу в этом необходимости. Вы не враг трудового народа, я уверен, что вы рано или поздно примкнете к его рядам. Ваш фронтовой опыт был бы нам очень полезен в обучении красногвардейцев, но я сейчас даже не буду вербовать вас в красную гвардию. На сей день я прошу вас дать мне честное слово, что никогда вы не будете участвовать в вооруженной борьбе с республикой Советов. Под этим условием я смогу отпустить вас, и здесь, в Воронеже, наверное, найдется место школьного учителя, или другая работа, которую вы бы могли исполнять».
Ты тогда помолчал. А потом попросил папиросу, и он протянул тебе папиросу, и спокойно, не торопя, ждал, пока ты ее докуришь. И тогда ты сказал: «Да, подпоручик, я даю вам слово, что никогда не подниму оружия против вашей власти, если она не поднимет его непосредственно против меня и членов моей семьи. Вас удовлетворит мое обещание?» А Озолин рассмеялся: «Вот и отлично, у нас нейтралитет!»
Может быть, именно этого своего решения ты стыдился в минуту смерти? Но я не вижу здесь ничего дурного, и знаешь, даже Лиза не увидела. Какой был другой вариант? Ответить ему «нет» и получить пулю? Кажется, ничего третьего тебе не предлагали. Или ты думаешь, что лучше было бы дать такое обещание, а потом все равно пробираться на юг, вступать в ряды добровольцев? Может быть, не стану спорить. Но ведь красные, белые — это названия цветов, условности, и если на деле не отличать подлость от чести, то уже нет разницы, по какую сторону фронта находиться. Мне кажется, тебе не в чем упрекать себя за тот выбор.
И вот ведь еще какая штука… Тогда всё только начиналось, ты еще не знал, что из этого выйдет. Но мы с тобой чуть ли не с рождения чувствовали эту великую вину, вековую неправоту богатых перед бедными, перед простыми людьми. Помнишь, как давали у нас на Пасху серебряную монету дворнику Ахмету за поздравление, как дарили какой-нибудь цветастый платок Груне — а на столах у нас стояло заиндевелое французское шампанское, каждая бутылка ценой в пару дюжин, если не в сотню таких монеток и платков? Как за вечер съедалось и выпивалось больше, чем Груня и Ахмет зарабатывали за год? И никакими благотворительными подачками не унять было этого потаенного стыда.
Как радовался ты, уходя на фронт, что теперь, в окопах, ты будешь делить хлеб и опасность с этими самыми простыми мужиками, к единению с которыми призывала нас вся прогрессивная — да что прогрессивная, вообще вся русская литература. И ты верил, что в огне войны родится новое, демократическое единство, что отдашь ты своему народу не одну только монетку, а все силы свои и дарования. Оплаченное трудом этого народа воспитание, наконец… Станешь частью этого народа, растворишься в нем. Помнишь?
И вот тебе предложили это сделать. Разве мог ты отказаться? Что было там, на Дону — еще никто точно не знал, а здесь тебя звали учительствовать, рассказывать детям Грунь и Ахметов о вещах, которые до сих пор были им недоступны. И если и были хамство, вражда, угрозы — то разве не было это заслуженным, хотя бы отчасти, наказанием нам, сытым, благополучным, самодовольным? Пришло время платить по счетам. Я не знаю, точно ли так думал ты тогда, куря папиросу, но, Мишка, мы же росли вместе, мы же столько говорили об этом. Я на твоем месте точно думала бы именно так. И Лиза тоже это поняла.
Я только не знаю, отчего ты не попробовал тогда вернуться в Москву, отчего не попытался вызвать ее в Воронеж. Впрочем, в той круговерти какие могли быть переезды… И вообще это не моя история. Это вам с Лизой решать. Знаешь, она очень изменилась — тебе обязательно предстоит заново познакомиться с твоей первой женой. Честное слово, она понравится тебе не меньше, чем тогда, на елке 1915-го года, но совсем, совсем по-другому. Она такая же глубокая, тонкая, воздушная — только нет уже былой наивности и вздорности, или почти совсем нет. Да и ты уже не тот восторженный мальчишка, и я не совсем та… Но ты знаешь, самое прекрасное в нас не просто сохранилось — оно расцвело, освободившись от нашей неумелости и зажатости, от глыб, наваленных темными сторонами нашей натуры. Да не просто расцвело — расцветает. Мы же растем здесь, Миша, и растем быстро, как тогда, в раннем детстве, когда чуть не каждый день был открытием, а летние штанишки и юбочки как-то вдруг стремительно усыхали за зиму. Знаешь, как это здорово, вот так расти — а ты спишь да спишь!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу