Она взбежала по ступенькам парадной лестницы — роскошного творения Зампьетри — возведенной в XIX веке на месте другой, с более изящными пропорциями, воспоминание о которой осталось в одной лишь гравюре, помещавшейся здесь же, на стене, и влетела в комнату легким ветерком, рассчитывая живостью, стремительностью и торопливой легкостью приветствия рассеять собственное стеснение и немного виноватую грусть, неловкость от того, что она чувствовала себя счастливой, и это нужно было скрывать от матери, обманывая ее самым постыдным образом. Нечто вроде приступа раскаяния стервы… Она упала в плюшевое кресло и рассмеялась. «Боже мой, неужели мой смех всегда такой злой, или я просто хорошо играю эту роль?» — и она добавила, уже вслух:
— Прошло как по маслу.
Ma напоминала картину, выставленную из рамы, не только из-за чрезмерно обильного макияжа — стареющие женщины, когда красятся, забывают, что поры кожи лишь подчеркивают контраст пудры и румян, не давая им слиться на гладкой поверхности, а помада, вовсе не оживляя губ, напротив, превращает лицо в натюрморт, — но также из-за той неподвижности, в которую она была заточена. Лишь ее белый парик маркизы немного подрагивал: легкое непрекращающееся подергивание, которое Эрика второпях сначала приняла за симптом болезни Паркинсона, но это был всего лишь нервный тик. Один только серый дымчатый взгляд — взгляд, унаследованный Эрикой, которая иногда с ноющим сердцем спрашивала себя, не унаследовала ли ока и все остальное, — оставался юным узником в цепях возраста, этого галерного надсмотрщика.
— Ну же, рассказывай…
У них, у обеих, был почти один и тот же голос. «Нет, решительно, я должна перестать задаваться вопросом, до какой степени мы похожи», — подумала Эрика. В приоткрытую дверь, загораживаемую хромированными планками инвалидной коляски, было видно, как отец ставит в большую красную вазу букет черных тюльпанов. Ma вечно не хватало цветов…
— Я, как полагается, спокойно лежала, растянувшись рядом с перевернутым велосипедом, и, естественно, он был неотразим. Такая возвышенная натура. Он создан для того, чтобы подбирать женщин, которые падают.
— Он узнал платье?
Эрика колебалась. Но нужно было лгать, и чтобы ложь проходила, необходимо порой то здесь, то там вставлять слово правды, той, которая в любом искусстве сглаживает перебор в правдоподобности с помощью небольших неувязок…
— Нет.
— Нахал!
«Нет, это невыносимо, — подумала Эрика. — Я скоро загнусь от всего этого». У Ma в глазах стояли слезы.
— Мам, ну послушай, двадцать пять лет прошло, можно же допустить, что это по рассеянности. Он же еще не знает ни что я твоя дочь, ни что ты здесь.
— Он, должно быть, уверен, что я умерла, он не верит в привидения, — сказала Ma. — Но просто сломать жизнь, этого мало: тут еще нужен особый способ…
Эрика подняла глаза на Барона, который смотрел на нее: он слышал последнюю фразу и быстро отвернулся, манерным жестом промокая лоб платком. Мальвина отличалась тем легкомыслием, которое в юных чертовках кажется прелестным, но в шестьдесят три года уже отталкивает вас отвислой челюстью придурковатого цинизма. И все же, можно ли было сказать, что Ma разбила сердце бедному Пюци? Ведь он уже родился таким, разбитым. Его генеалогическое дерево восходило к Великому магистру тевтонского ордена, павшему в том знаменитом сражении, которое подвигло Мицкевича на написание его эпопеи «Конрад Валленрод» и послужило сюжетом для живописного шедевра Матейко «Битва под Грюнвальдом». Под тяжестью всех этих веков, замков, прусских гербов, доспехов и мечей, взваленных на его плечи, само собой разумеется, что бедный Пюци в конце концов развалился. Непонятно еще, каким чудом он избежал педерастии. Жизнь самой Ma столько раз бывала разбита, — последний удар coup de grâce был нанесен ей всеми казино Европы, где ей запрещалось отныне играть, — что от этого вынужденного постоянного пребывания в разбитом состоянии появилось наконец какое-то необыкновенное впечатление силы. Единственное, что разлетелось на куски beyond repair, непоправимо, безвозвратно, так это тот мир, то общество, к которому она принадлежала, — Европа. Праздник кончился. Можно было еще пробавляться сутенерством, продажей подделок, поселиться в Париже, выдавая себя за ясновидящую, но все это стало сейчас реалистичным, то есть безобразным. Стиль уже не спасал. Куртизанки превратились в шлюх, авантюристы в мошенников, все стало серым, усредненным. То было время, когда Дон Жуану пришлось бы пустить себе пулю в лоб: женщины больше не «отдавались», а просто цепляли первого попавшегося, не было места «завоеваниям». Грех уже не разоблачался, во всех смыслах слова. Зло еще существовало, но уже порвало все отношения с Бодлером.
Читать дальше