Посвящается Франсуа Бонди
С рассвета Дантес внимательно следил за дорогой. В эту ночь он опять не спал. С некоторых пор все свои ночи он проводил в каком-то полусознательном состоянии, когда в неясные сумерки потустороннего вливались, смешиваясь, обрывки бессвязных мыслей, улыбка Эрики, лицо ее матери и еще одно лицо, такое загадочное, — Барона, при этом внутри у него отдавалось эхо чьих-то слов, которые, едва слетев с губ, тут же повторялись, стозвучием отдаваясь в гулких стенах пустого помещения. Медленно обволакивающая лунный диск паутина облаков, неясные очертания мебели, скрип паркета, сообщающий о чьем-то невидимом передвижении… Время впадало в вечность, оставляя свои дивизии отдыхать на привале, сохраняя видимость длительности и делая вид, что верит в существование творений, которые могут протянуть дольше одного дня. Дантес, пытавшийся побороть свой страх, придав ему человеческий облик, перемешивая эти ночные часы как компоненты воображаемого, представлял себе Время сидящим на обочине дороги, в сюртуке и цилиндре, с часами на цепочке, зорким глазом отсчитывающим свои муравьиные батальоны, века, секунды, тысячелетия, прежде чем вновь послать их карабкаться на очередной приступ вечности. Своей несгибаемостью и выражением лица — суровым, но справедливым — оно напоминало Абрахама Линкольна на старинных, коричневатых снимках Брэди. Бессонница даже лучше, чем сон, помогает уйти от себя, но Дантес порой удивлялся той легкости, с которой ему, в течение этих нескончаемых часов, удавалось избегать любого несогласия с самим собой, столь тягостного для натуры высоконравственной. Посол Франции в Риме слышал однажды, как кто-то шепотом сказал, что «у него даже душа в монокле», и хотя его сильно раздосадовало это обвинение в элитаризме, он охотно признавал, что придавал больше значения красоте, нежели уродливости, а это в самом деле могло быть воспринято как недостаток братских чувств. С этой точки зрения он с большой настороженностью относился к своей профессии. Находясь на дипломатической службе и пользуясь неприкосновенностью, ты неминуемо оказываешься на полях летописи жизни, под стеклянным колпаком, это позволяет тебе наблюдать за всем, что происходит, но безучастно. Необходимость анализировать хладнокровно вынуждает рассматривать любую человеческую ситуацию в теоретическом аспекте «проблемы», а вовсе не с точки зрения личных переживаний. Первым правилом игры являлась отстраненность: на набережной д’Орсэ [1] Набережная д’Орсэ, 37, — управление МИД Франции. (Здесь и далее примечания переводчика.)
вовсе не склонны были проявлять снисходительность к послам, которые принимали слишком близко к сердцу радости и невзгоды той страны, в которой были аккредитованы. В конце концов, они ведь всего лишь представляли Францию… Дантес, как мог, пытался не поддаваться этому профессиональному недугу и в то же время отказывался управлять своими порывами великодушия, как какой-нибудь регулировщик, обязанный следить за тем, чтобы не возникало пробок на перекрестке в районе собственного сердца. У него была предрасположенность — верить. Ему нравились балаганные актеры, предсказательницы судьбы, ярмарочные маги, таскающие с собой повсюду волшебные снадобья и философские камни, все эти сен-жермены и Калиостро. Так и брели они сквозь века, эти таборы цыган с загадочными лицами, шарлатаны, по глазам угадывавшие, что вас ждет: они никогда не ошибались, если речь шла о любви или о смерти. Попадался иногда среди них и непременный Арлекин, который в бреду этих долгих ночей полусна-полуяви удивлял его залихватскими пируэтами или заговорщически подмигивал, когда взгляд Дантеса, обостренный нервной усталостью, подглядывал в щель, прорезающую тряпичное небо, расписанное в духе «Де Кирико» [2] Джорджо Де Кирико (1888–1978) — итальянский живописец, глава «метафизической школы» в живописи, предтеча сюрреализма: в его городских пейзажах выражено впечатление тревожной застылости мира, его отчужденности от человека.
, столь знакомом каждому любителю божественной комедии dell’arte. И тогда можно было слегка отодвинуть старый занавес, усеянный всеми звездами Нострадамуса, и просунуть нос в эту пыльную сокровищницу бутафорского искусства, где каждый вечер «Пикколо-театро», возникший гораздо раньше Миланского, черпает для своих представлений небесные тела и бесконечности, как и самых своих знаменитых персонажей, из которых Один, по крайней мере, Очень Уважаемый. Тогда можно было услышать, как Арлекин и Панталоне в своей шутовской пантомиме, которую в зависимости от времени называют то бессмертием, то Культурой, отвечали на вопросы, которых им не задавали, но они все равно ловко перехватывали их на лету, чтобы предотвратить смертную муку неминуемо наступающих молчания и небытия. Разочарование — это просто неловкость: спотыкаясь о реальность, жонглер роняет факел утопии и, пораженный, глядит на свои пустые руки.
Читать дальше