— Знаю, — улыбаясь, сказал Джошуа.
— И все равно согласился чикнуть его, хи-хи-хи, — сказал Франтишек. — А знаешь, что Аврааму было уже девяносто девять, а жене его, Сарре, когда она зачала сына, Исаака, во смехота! — девяносто, дабы умножилось семя его и много народов произошло от него, вот так. И все равно в вонючем своем слюнявом послушании согласился единородного сына пришить — и речугу еще толкнул предвыборную про повиновение, дабы сильным легче было потом слабых давить. Знаешь, отец, чем мы все здесь страдаем, в этом царстве спелого винограда, и дынь, и цветущих пионов, гм, гм… Авраамовым комплексом, вот чем; уж это точно.
— Ну, хватит, сынок, наболтал ты порядком, — сказал, улыбаясь, Джошуа. — Гость устал и хочет отдохнуть, верно, брат? Отдохнет, и мы все встанем и на помощь ему придем, пособим отыскать, кого он жаждет найти с таким чистосердечным пылом.
— Отыскать? — переспросил Франтишек. — Загнать, а не отыскать, хи-хи-хи. — И тут впервые после моего прихода, — сказал Йожеф, — Джошуа помрачнел. Неодобрительно покачал он своей громадной головой, и улыбка спугнутой птичкой упорхнула из его дремучей бороды.
— Глуп ты невероятно, — сказал он, — просто не понимаю, как только терплю тебя. Неправ ты. И с Авраамом неправ. Не в том, конечно, дело, что неправ, это еще не роняет тебя в глазах людей порядочных…
— А в чем? — спросил Франтишек, с интересом наклоняясь к собеседнику и наставив на него указательный палец. — Говори, в чем, лошажья твоя голова.
— Беда в том, — опять улыбнувшись добродушно, сказал Джошуа, — что ежели я лошажья голова, то ты вша лошадиная. Не любишь ты людей.
— Вот те на, — сказал Франтишек. — Это из чего же ты вывел, умник?
— В палатке, — сказал Йожеф, — было тепло и душно от испарений множества немытых полуголых тел, и карбидная лампа чадила, а в глубине, правда, не на виду, в полумраке, смачно, взасос целовались, но остальные восемь — десять парней и девушек, кто слушая, кто нет, лежали в общем тихо, только еле внятное бормотанье, подобное шелесту листвы, долетало в паузах, которыми перемежался диалог — вернее, нескончаемый монолог Франтишека. И, попадая в эту духоту, человек, как ни странно, чувствовал себя вполне хорошо или, скажем, сносно, ибо здесь все-таки не смердело, а пахло мирно: кротостью, терпимостью, снисходительностью, так что даже марихуанный дымок против обыкновения не оскорблял ни достоинства, ни обоняния.
— И с Авраамом неправ ты, сынок, — по-прежнему улыбаясь, сказал Джошуа. — А что, если люди вообще любят повиновение, зачем же лишать их этой радости? А вдруг именно это и помогает сохранять равновесие, а, милый мой, глупенький сынок?
— Это? — взвизгнул Франтишек. — Это?
— Это, — сказал Джошуа. — Помолчи-ка! Вопрос в том, чему повиноваться, злу или добру.
— И значит, повинующихся злу ты в стан добрых за ручку отведешь, хи-хи-хи, — сказал Франтишек, запрыгав от восторга на одной ножке прямо у меня перед носом, — сказал Йожеф, — и, устремив по-прежнему указательный палец на Джошуа, другой же рукой подтягивая рваные брюки, выношенные до того, что на одном колене сквозь паутинно-истонченную ткань желтовато просвечивал мослак. — В стан добрых, вот-вот, — сказал Франтишек. — Гм. Если только не упрутся, отец, это я тебе точно говорю, если не упрутся. Под пяту добрых начальников их поведешь — им свое послушание доказывать? Как Моисей сынов Израилевых по пустыне Сур (сур-сура, кому чура, хи-хи) — из земли Египетской, где от великого непослушания изо всех вод, рек, озер и каналов жабы повылезли, сплошь покрыв поля, и в дома вошли, в спальни, и в постели, и в печи, и в квашни, и увидел народ израильский, как плохо не слушаться, да-да, как плохо. И увидел, что слушаться хорошо, ибо едва фараон преклонил голову и колени перед Моисеем, как в тот же день жабы удалились от домов и рабов его и от народа его и перемерли все, и снесли их в груды, такие огромные, что земля воссмердела от их гниения. А еще раз увидели сыны Израилевы, что послушание хорошо, когда в пустыне Син (сим-сим, откройся, хи-хи), в награду за тридцатидневное голодание, сто тысяч перепелов опустилось на их стан: пожалуйте вам мясное блюдо, и манна посыпалась заместо гарнира к нему, во-во, заместо гарнира, и весь народ вопросил: «ман-ху», что это, а добрый начальник, Моисей, объяснил: пища ангельская. И точно ангельская, в рот возьмешь — и превратится во что пожелаешь, понял, отец: во что только пожелаешь. И все-таки нашлись в стане повинующихся и вознагражденных, ох, нашлись, которые, невзирая на добрый приказ доброго начальника, возжелали и дом ближнего своего, и жену ближнего своего, и раба его, и осла, и кошку… С этими-то что делать, а, отец?
Читать дальше