— Антон! — удивился Элизбар.
— Спускайся на землю, дурак! — крикнула Лизико. — Это же надо — взмыть в небо и не отвязаться!
— Он не пойдет по вашим стопам! — крикнул Ражден. — Не свернет с отцовского пути! — И, наклонив треугольную башку, бросился на соперника.
На этот раз Элизбар оказался на высоте, он воткнул копье в кабанье рыло и сказал: «Твое счастье, что я не могу убить человека». Вепрь хрипел, задыхался. Вместо грозного рыка из его глотки вылетал поросячий визг. «Полисэ версо!» — в один голос вскричала толпа. «Может, в том и причина наших бед, что не можем убить человека!» — сказала Лизико отцу, и, ободренный поддержкой дочери, Элизбар изо всех сил сжал копье и всадил в бок кабана: стальной наконечник прорвал шкуру легко, как истлевшую ткань, прошел сквозь плоть и достал до сердца, и сердце зверя сжалось от боли и не расширилось, а по копью — как пена из пивной бутылки, хлынула кровь, и на мгновение все вокруг стало алым — лица людей, затаивших дыхание, сверкающая медь духового оркестра, голенькие детишки, яхты на поверхности озера, горизонт и парящий в небе Антон… и само небо… все… все… И красными загустевшими хлопьями покрылась зеленая долина, изрытая копытами вепря, а сам вепрь с остекленевшими глазами и вывалившимся языком едва заметно дернул торчащей вверх лохматой ногой и замер. «Про публио боно!» — воскликнула толпа. «Папа! Папа! Папочка!» — кричала освобожденная, счастливая Лизико и целовала то залитого кровью кабана, то облепленного грязью отца. Голенькие девочки закружились в хороводе вокруг мертвого вепря. Клыки кабана порозовели в лучах заходящего солнца. На лужу крови налетели большие синевато-зеленые мухи. «По обычаю голова кабана — вдове!» — расщедрился Элизбар. «В гостиную над камином», — усмехнулся в душе. «Что вы чувствуете сейчас, в минуту победы?» — спросила молодая светловолосая журналистка и протянула микрофон, косматый, как кабанья нога. «Мой отец отнюдь не римский гладиатор, да и поверженный не дикий зверь из баварских лесов, они оба сыновья несчастной Грузии!» — вместо отца заявила в микрофон Лизико. «Элизбар, Элизбар, Элиаа!» — звала Элисо, но никак не могла приблизиться к нему; толпа оттискивала ее все дальше, вбирала в себя, грозя вытеснить из поля зрения Элизбара…
Элизбар испуганно раскрыл глаза.
— Не бойся, Элизбар… Теперь уже все хорошо… все позади… Только что звонили из больницы… Лизико вскрыла вены… — торопливой скороговоркой выпалила Элисо и с рыданиями упала ему на грудь.
Еще ночь. Одна-единственная птица подает голос. Нерешительно, с паузами. Но звук — твердый, как сталь, острый, как лезвие, четкий, как поговорка, все-таки рассеивает тьму и медленно выводит из нее мокрый от росы мир, растерянный, как арестант, вдруг обретший свободу; такой же неразличимый и неподготовленный мир был в это время вчера, и позавчера, и за день до того, и в прошлом году, и до рождения Христа, до потопа, до Адама и Евы — всегда… Это то вечное и таинственное мгновение, тот, если угодно, отмеченный Богом отрезок времени, когда, сближенные до предела, сошедшиеся лицом к лицу и остановившиеся на последней грани день и ночь, жизнь и смерть, новое и старое, победа и поражение утверждают свою неповторимость и неизбежность — в одно и то же время, на одном и том же месте, одними и теми же средствами и с одной и той же целью. Глухо, таинственно пульсирует воздух, словно только что затерялся и истаял в вечности возглас распятого Сына — «Отче, Отче, зачем Ты покинул меня!» — и кажется, что с минуты на минуту явится сам Господь, спустившийся на землю, чтобы забрать возлюбленного Сына, засучить рукава и опять (он один знает, в который раз!) сотворить заново то, что вчера мы в очередной раз попрали, разрушили, уничтожили, обратили в пыль… Дальше все совершается гораздо быстрей. Сперва от тьмы отделяется небо, исполосованное сине-красными сполохами; затем первый луч точно вспорет завесу в храме, и дрогнет воздух, затвердеет земля, взметнутся скалы; мертвые в тоске опять захотят привстать из могил, и уже вместо одной птахи на тысячи голосов зальются стаи птиц, гораздо бесцеремонней и, можно сказать, наглей осторожного первопроходца; а тем временем льнущий к земле мрак распадется на дома, кварталы, отдельно стоящие деревья или же рощицы и перелески, и наконец Антон, лежащий животом на борту бассейна в Верийском саду, смутно различит свое разбитое лицо, отразившееся в розоватой от крови воде…
Читать дальше