(интересно, какой еще частью тела мог он это сделать?). Но рука, между прочим, не шутка. Вверх и вперед, один угол на всех памятниках и плакатах. Рука эта может в смертном сне присниться, если ее не перебьет профиль того же дедушки. Она всплыла из юнговской архаики, как и Холм Бессмертия, как и «за того парня» (работа за мертвеца, оживляемого затем, чтобы выполнить дневную норму), из вечно доисторичного, вечно доразумного.
Подозреваю, что культ рациональности провоцирован во мне всем этим официальным бессознательным. Как не любила бы я, наверное, и логику, и риторику… Если бы не квазисемантика, псевдосинтаксис наших установочных текстов. Если б не дословесное, дофонетическое мычание начальников. Нет, согласитесь, уж лучше «Риторика к Гереннию», уж лучше Рассел, чем «да-а-хые та-а-нышши!» И лучше сто Сальери с их алгеброй, чем Холм Бессмертия, моцартиански алгеброй не поверяемый.
И не поверяемые ею мои соседи по президиуму: местный поэт Пот а пов и поэт и критик П о тапов. Второй, как вы догадываетесь, противнее. Оба держат столичные альманахи со своими опытами и читают оттуда. Стихи-то у них взрослые, про любовь, но тема любви подана правильно, через тему труда, и поэтому можно для пионеров. Первый в металле выбивает лик любимой, другой не помню что в этом роде делает. Все правильно.
Любить —
это
значит:
рубить
дрова,
Значит:
ревнуя
к
Копернику.
Дорогой читатель! Рассказом о заступничестве за Марка, щелкнувшего по носу Н.К., я намекнула вам на мягкость моей души? Вряд ли есть существо и даже предмет, визави с которым я не буду поражена почти мучительной жалостью и не возьму назад все дурное, что я о нем подумала. Это просто наказание — и, увы! — причина непорядочности: за глаза, когда обаяние визави не действует, я отзовусь о нем иначе — а ведь эти два отзыва легко свести… Но поэты! Потапов, Потапов — они почти сильней моей судьбы. Краткий момент умиления визави с ними они умеют-таки преодолеть, едва откроют рот.
А ведь этого не мог даже отставной полковник, начальник курсов в Химическом институте, где я читала литературу. Бывало, кричит он на меня, ногой топает, лицо передергивается: «Не по программе, Ольга Александровна! У вас тема — патриотизм! а вы!» — а мне так жаль его, что слезы льются, и от слез он еще больше дергается и глупей кричит. А мне кажется: бедный, ведь он Макар Девушкин или Акакий Акакиевич, он собирает радиоприемники дома, жизнь его грустна, как дождь, и еще грустнее, что ему это не грустно, это нормально…
Но П о тапов! Когда несколько Пот а повых читают стихи и возлагают цветы у опекушинского памятника или в Михайловском — нет, это не смешно, это не возмутительно, это… скучно. Есть такая предсмертная скука.
Ни протекшие десятилетия, ни расстояние от Москвы до Брянска не изменили типов, схваченных М. Булгаковым: писать что-нибудь новое о П о тапове не требуется. Если покажется, что наши современники как-то помельче и потусклей, чем в Доме Грибоедова, — так надо же принять во внимание укрупняющее письмо гениального симфониста, тайно-зрителя бытового бесовства. Он вытянул из П о таповых незримые миру нити, связующие эти существа с уродливыми причудами самого космоса, — и на нитях этих в руках повествователя заплясали они под свою Поэму Экстаза.
Вне повествования, без аккомпанемента П о тапов еле переползает от слова к слову, изо дня в день своей, в общем-то, упыриной жизни.
— Женя мне последний раз сказал…
Женя — это Е. А. Евтушенко: как все П о таповы, и этот — конфидент Евтушенко.
— А где вы публикуетесь?
О, небо, небо!
Поэты кончили. Я прочла переводы из «Алисы»: бедные дети не смеялись, они не знали, к чему такое относится. Представитель исполкома, женщина страшная, сообщила адреса ветеранов, которым нужна тимуровская помощь. Загремел барабан, дистрофичный Тимур еще раз прокричал, что клянется. Дети сказали:
— Спа-си-бо!
— Отдохните, — сказала мне выписывающая путевки председатель книголюбов, — у вас еще вечером Аподион.
Несуразность моего выступления ее, видимо, не смутила: чего в Москве не бывает, «Алиса»-то все же издана. Кстати, титульная гравюра, открывающая прижизненное издание Алисы, пародирует известную вещь: «Рыцарь, Дьявол и Смерть» — того же Дюрера. Этого, по-моему, не заметили кэролловеды… Впав в детство, я распределяю: Рыцарь здесь — я, Смерть — товарищ Ижухина, а Дьявол?
Читать дальше