Запахи травы и пыли продолжают щекотать нос… Подумаешь! Как будто, кроме нее, никто не закусывал в придорожном овраге… А было время, хорошо помню, сама разъезжала на машине, пропахшая тавотом, металлом, взахлеб рассказывала о женщинах, режущих сталь. И тоже притаскивала домой рюкзачок, только не с огурцами — с кудрявыми железными стружками, весь пол в квартире завалит, бывало, никому не нужным блестящим хламом. Если бы еще у нас или у соседей паркет был, можно бы драить его этими стружками, а так зачем? Верно, забыла уже те предвечерние приезды, такие радостные для нее и такие безнадежные для нас с отцом. Именно так начался ее праздник, суливший окружающим множество хлопот и неудобств. Опять сидеть нам на полуфабрикатах, опять будут расти горы грязной посуды…
— И о чем только этот Наримантас думает! На рынке полно овощей, а ребенок их не видит, хоть бы зеленый листик купил!
Все-таки мой намек, что отца следовало бы навестить, засел в ней, как заноза, и не дает удрать в манящие дали с гордо вскинутой головой — «газик» под окнами фырчит все громче, все зазывнее.
— Говоришь, отец в порядке? — своими словами пересказывает она мой ответ.
— В порядке, чего уж там! — Не хочу рассказывать о нем и Казюкенасе, как будто есть в их общей тайне и моя частица.
— А ты, Риголетто, сам-то ты как?
Это ей, мамочке Дангуоле, должен я быть благодарен за идиотское, бархатом и нафталином отдающее имя, не хватает только шутовского колпака с бубенчиками! Оперное имя призвано было напоминать ей о лопнувшей, как воздушный шарик, великой иллюзии… Из мира грез вырвало ее мое рождение, так она утверждает, хотя мы с отцом и сомневаемся в этом, ибо нет на свете человека, который помешал бы маме расправить крылья в час икс. Имя Риголетто скорее всего воплощало ее надежду на возрождение, надежду, которая из года в год пускала новые зеленые ростки, непреоборимо тянувшиеся вверх. Никакие неудачи прошлого не в силах заглушить пышное цветение ее чувств и фантазии. Живет она настоящим, не особенно крепко за него цепляясь, помани ее грядущее, взмахнет крылышками и полетит. Воображает, что многое еще может случиться. Разве нет? Но на что надеяться сорокалетней женщине, вступившей на подмостки в двадцать и покинувшей их девятнадцать лет назад? Радио, телевидение, Дом культуры слепых, заводские цехи, да, да, гудевшие от рева станков цехи, — что угодно пыталась Дангуоле превратить в освещенные яркими лучами прожекторов подмостки…
— Чем целые дни занимаешься? Смотри у меня! «Море» закончил?
Она шутливо грозит вымазанным в саже пальчиком. Ох уж это «Море»! С ним пролез я в институт, с ним же потихоньку и покинул стены этого храма искусства, сокрушенный благородством моего метра.
Обязанность следить за учебой сына кончилась для Дангуоле в тот день, когда вступил я на злополучную стезю «живописца». С тем минимумом способностей, которые у меня имелись, никак бы не проскочить мне конкурс, помог известный уже случай. С энергией реактивного двигателя, преодолев отцовскую инертность, Римшайте-Наримантене заарканила декана и втолкнула меня в конюшни Парнаса… Вот и принялся я чистить стойла, досыта в навозе перемазался. Хватит.
— Нет, мальчики мои милые, я горжусь вами! — В голосе матери снова чувствуется слеза, благородная печаль тонкой, но прочной пеленой отгораживает ее от унылых семейных забот. — Знали бы вы только, какую мы ленту крутим!
Восхищение нами, а еще больше своим фильмом зажигает изнутри ее глаза, перед ними великая цель, они так страстно вглядываются в нее, что кажется, вылезут из орбит, как при щитовидке — отец и впрямь предполагает у матери базедову болезнь, хотя анализы не подтверждают. В такие мгновения Дангуоле наплевать на то, как она выглядит. В горящих глазах — фильм, в дыхании — фильм, в порывистых движениях — тот же фильм, а ведь вполне возможно, что мелькающие перед ней отблески величия и славы останутся лишь в расширившихся ее зрачках. Она живет своим фильмом, еще не рожденным, верит в него, едва зачатого, и, если потребуется, пожертвует для него самым дорогим… Сколупнув с головы парик, девчачьим движением теребит слежавшиеся волосы… А у меня на языке так и вертится некое словцо, как тогда ночью, когда сбежала она из дома в свою экспедицию… Ну, не слово — несколько слов… Сказать? Прошептать, будто я один в комнате? А ведь ее и правда нет здесь, только глазищи, и в них блеск, неподдельное сияние, как у полированного серебра, которое и на зуб пробовать не надо. Не ошибся ли я, подозревая, что привезенный ею новый запах — просто запах дорожной пыли? Может, так пахнет творчество?
Читать дальше