— Не спрашивайте меня, я только врач.
— Поймите, доктор, не о себе беспокоюсь. И не страха ради отсрочки прошу, хотя, признаться, как обухом по голове… Каждый бы на моем месте не очень-то радовался. — Наримантас молчит, собеседник его говорит за двоих, а я внимательно изучаю физиономию гостя — померещившиеся мне линии раздела исчезли, лицо сосредоточенно, на нем читается теперь лишь одно: во что бы то ни стало убедить в своей правоте этого сухаря доктора. — Ну да что об этом толковать… Я же отвечаю за планы, за реконструкцию. А тут, как нарочно, начали автоматику внедрять на предприятиях… Напортачат без меня, такого нагородят!..
— Я не встречал еще человека, которого болезнь не выбивала бы из колеи.
— Сделайте для меня маленькое исключение, доктор, — просительно всплеснулся голос Казюкенаса, согретый печальным юмором. — Очень вас прошу!
— Допустим, вы убедили меня. — Отец уже не подрагивает по привычке ногой — врос в асфальт, стоит, немного наклонясь набок. — Но кто убедит болезнь?
— Не знаю! Мне нужно только два месяца. Ну, поднажав, и за месяц справился бы… Хотя бы две недели, а?..
И гордо вскинутая голова, и плавные движения холеных рук — все гармонично, в высшей степени благородно, и в то же время чувствуется, что внутри у него что-то кипит, плещет, ища выхода. И отцу, и мне понятно, отсрочка нужна ему не только для внедрения новой техники, вдруг да за это время откроется тайна — что у него, действительно серьезное или пустяк? — но он не выдает себя.
— Две недельки, доктор. Что для вас значат две недели?
— Вам, вероятно, известно, работа врача не нормирована. Поэтому разрешите…
— Что вы, что вы! Даже в мыслях не имел намерения посягать на драгоценное время медицинских работников! — Казюкенас, как бы умоляя о прощении, прижимает ладони к груди, сухие пальцы с продолговатыми ногтями словно подчеркивают его смирение, и улыбка так дружественна и доверительна. — Честное пионерское, доктор!
Тут вдруг и у отца появляется на лице улыбка, как-то неохотно возникает, будто кто силой губы ему растягивает, но это улыбка, даже зубы обнажаются. Пусть не сразу, пусть не сейчас и не здесь, у нашего порога, но что-то произойдет, если этот щеголь шутит, а отец улыбается. И мне до дрожи обидно — исчезнет сейчас Казюкенас, словно метеор в небе, сверкнул нежданно и впечатляюще, и нет его. Голыми руками метеор не ухватишь, но я решительно делаю шаг вперед — ближе некуда! Ощущаю уже не только, как пахнет новая кожа его туфель, но и запах превосходной шерсти импортного костюма и даже дурной запах изо рта. Нездоров — свидетельствует этот запах, однако цвет лица и все остальные запахи отрицают болезнь. Я несколько отвернул голову, чтобы дух из его рта не бил мне в нос, и продолжал чуть не в упор — ближе невозможно — разглядывать Казюкенаса. Крупное, несколько одутловатое лицо — и впрямь, не от болезни ли? — июньское солнышко успело уже покрыть ровной коричневой краской загара, а может, еще март наложил свои мазки? Нетрудно представить себе франтоватую дубленку с меховой опушкой, вскинутую к плечу охотничью двустволку, нахмуренную бровь над острым прищуренным глазом. Или… Даже не зажмурившись, вижу, как эта холеная рука привычно принимает от золотоволосой стюардессы международного лайнера авиакомпании «SAS» чашечку ароматного кофе по дороге из Москвы в Стокгольм или из Стокгольма в Штутгарт. Подождите, сэр, и я с вами! Лайнеры взлетают и приземляются без меня, лимузины тоже не меня ожидают… Нет, вепрятины я не уважаю, в диком кабане частенько гнездится всякая нечисть, глисты разные, но стеклянный хруст снега, запах паленины, смешанный со сладким дымком смолистых еловых веток, поднимающимся к высокой и звонкой морозной синеве… Так пахнуло на меня дремучим зимним лесом, что я и думать забыл о рекламной открытке «S A S» с золотоволосой стюардессой, губы мои сами собой принялись насвистывать: «Ушел батюшка, ушла матушка, и все детушки в лес ушли».
Только-только начал куплет этой популярнейшей дайны — отец, ошарашенный неожиданной дерзостью, даже не успел меня одернуть — и умолк: заинтересовался машиной. Шофер со скрипом повернул свою бычью шею и не сводил с меня тяжелого настороженного взгляда, точно подозревал: уж не зажат ли у меня в кулаке гвоздь, не брошусь ли я сейчас царапать сверкающий бок его лимузина? Чего ты волнуешься, орел, опилками набитый? Ну кис бы ты еще в «мерседесе» с кондиционером и стереоустановкой — другое дело, а то обыкновенная «Волга»… Подумаешь! Вестник судьбы наконец-то ведь соблаговолил обратить на меня внимание, чувствую, как прощупывают меня его глаза, словно стараются определить, из какого теста я слеплен. Неожиданно в них, точнее, в одном из них загорается искорка. С чего бы? Признательность за высокую оценку, прочитанную в моем взгляде, или просто отблеск печали, волнующей его одного?
Читать дальше