Тех, кто знал Юру давно и запросто, внезапно возникшее изобразительное его творчество тревожило и раздражало, тем более, что Юра сразу стал держаться левой стороны. Папа, Иосиф Яковлевич Коваль, мне говорил:
— Ну скажи мне, Слава, ну какому рабочему классу нужна эта Юрина живопись?
А бывший наш одноклассник по прозвищу Антон, тот прямо вскрикивал:
— Да Коваль же просто рисовать не умеет… Вот попроси его лошадь нарисовать — не нарисует!
Борис Викторович знал, что я всерьёз занимаюсь живописью. Бывало, что я жаловался: дескать, меня ругают, зачем я разбрасываюсь — или уж пиши, или рисуй.
— Что уж дураков слушать? — успокаивал меня Шергин. — Мне бы сейчас в руки кисть… Как душа просит. Живопись — это как еда, питьё, нет, это — жизнь живая…
Зато Володя Есаулов… Когда я уже вернулся из армии, мы как-то сидели у Юры у Красных ворот, и Юра показывал новые свои работы. Я очень тупо их воспринимал, а настоящий профессионал Есаулов, как только Юра на минуту вышел, тихо и немного даже горько мне сказал:
— Боже, до чего же он талантлив!
Но и мне было дано прозреть. Теперь я вижу: и божественная проза, и все изобразительные искусства Коваля, — всё это бесконечно разное и узнаваемое сразу, всё это — одна рука, рука гения. И как сильна эта мощь особо увиденной и заново открытой им подлинной жизни — в земле, деревьях, строениях, лицах, фигурах, предметах…
А Витя Белов, художник-ювелир, всегда был преданнейшим Юриным другом. И как-то вдруг, и, видимо, случайно, но по счастью, возник совместный Коваля с Беловым рассказ, записанный в Юриных «Монохрониках»:
Жили два бедных друга — бедный художник-ювелир и бедный врач-стоматолог.
Сам понимаешь, дорогой читатель, что оба они были дураки.
* * *
В мастерской на Абельмановке сошлось в тот вечер многовато народу. Из мне знакомых оказался только Валерка Агриколянский, зато были известные люди — Юлий Ким и Пётр Якир. Явление Петра Ионовича (будущего тестя Кима) уже внесло в атмосферу художнической богемы политический дух, и в новых песнях Кима зазвучали иные ноты:
Было «пятьдесят шесть»,
Стало «шестьдесят пять» —
Всё! И боле ничего…
Мне не показалось замечательным, что Ким вступает на тропу борьбы, но всё-таки, поскольку он органически не мог сочинить хоть что-нибудь неталантливое, то все присутствующие опять захлебнулись собственным восторгом, когда диалог двух секретных агентов, поначалу принимавших друг друга за диссидентов, Юлик закончил знаменитым кимовским заливным взлётом голоса:
Так пойдём разопьём поллитровочку
Под чудесные песни Высоц-кого!
Потом немножечко интимно:
Покажу вам такую листовочку…
И ответный басовитый почти речитатив:
А я вслух почитаю из Троц-кого.
К этому времени в Москве по рукам пошло гулять письмо Фёдора Раскольникова Сталину. Кто-то и сюда его принёс, и много спорили: настоящее оно или подделка? Сомнения возникали от силы ударов по Сталину. Сталинистов среди собравшихся, конечно, не было, но всё же к таким ударам тогда ещё как-то не очень привыкли.
* * *
Через двадцать пять лет, летом девяностого, когда вышла первая книга Юлия Кима «Творческий вечер», мы — издатели — и много-много кимовских друзей собрались в «Красных палатах» на Остоженке, ещё не зная, какой творческий вечер преподнесёт нам сейчас Юлий.
Мы сидели многими рядами на полукружьями расставленных стульях, а он — перед нами — один на единственном таком маленьком стульчике и весь — такой маленький, и было боязно, что он в этих высоких палатах вдруг совсем затеряется.
И вот он тронул гитару и так засвистал на тысячу ладов — нет, «не пёстрым коллажем», но «полифоническим единством» (Татьяна Бек) «Московских кухонь», — что стало боязно: а не тесно ли Юлику в этих всё же замкнутых потолком и стенами палатах?
И почти с каждым новым ударом струны и слова я, казалось бы, полностью, весь погружённый в то плачущую, то смеющуюся сквозь слёзы кимовскую стихию, вдруг физически ощущал, как страдает от происходящего наш Начальник Палат, допустивший всё это безобразие, но не могущий ничего предпринять: ведь перестройку объявила Партия!
Всё же он склонился к моему уху и шёпотом вскричал, как бы полушутя:
— Эх, пулемётов бы!
* * *
А тогда, в шестьдесят пятом, после Кима и после споров о письме Раскольникова желающие перешли на другую половину мастерской, где царили поэты: Игорь Холин и Генрих Сапгир. Коваль с ними много возился и немного подыгрывал им. Ещё бы: они тогда и возрастом своим, и местом в андерграунде (хотя такого слова ещё и не было) котировались выше Коваля.
Читать дальше