Евгения Ивановна раздражала Олю куда сильнее — она-то была учительницей в самом худшем, советском, скомпрометированном смысле слова, и директорство добавило к портрету еще более противные оттенки. Маленькая, круглая директриса обладала непревзойденно цепким захватом — она могла поймать за руку любого переростка-старшеклассника и не отпустить его, прежде чем не вымотает нервы. Олю передергивало при одном воспоминании о ее очках, по отпечаткам пальцев на которых можно было изучать дактилоскопию. И как только в коридоре раздавался трубный голос и следом за ним, чуть запаздывая, появлялось бессменное платье елового цвета, Оля внутренне сжималась и дрожала — главное, чему ее научили в школе, были уроки ненависти.
Согрин, шпионя за Олей, думал больше всего о том, как сильно ему хочется увидеть Татьяну, но отведенное ангелом время не закончилось: это были не песочные часы, которые можно переворачивать по собственному желанию, а самое настоящее, неподкупное время.
На уроке у пятиклашек Согрин снова повстречался с тем ангелом — он сидел в третьем ряду, за партой у окна. Перед ангелом лежал раскрытый альбом, вокруг жужжали и носились тысячи красок — особенно много было жемчужных, золотистых, бледно-розовых оттенков. Ангел принял облик мальчика, того самого, с глазами в крапинку, но Согрина невозможно было обмануть — он сразу узнал и усталые глаза, и ленцу, с которой ангел озирался по сторонам, а еще в классе вдруг густо запахло лавандой. Ангел медленно опустил кисточку в банку из-под майонеза и с удовольствием долго разглядывал синие клубы, закрашивающие воду. На чистом листе дрожала голубая, мутная капля — обычно Согрин сразу ставил двойку за такие вещи, но тут промолчал, застыл рядом.
Ангел поднял глаза и погрозил Согрину пальцем — обыкновенным мальчишечьим пальцем: грязным, в бахроме заусенцев. Золотисто-черная краска ослепила Согрина, следом за ней грянул школьный звонок — ни единым звуком не отличавшийся от театрального.
Оля окончила школу, и больше Согрин ее не видел — на выпускной он прийти не отважился, хотя фотографию того класса для себя заказал: Оля вышла на снимке лучше всех. Сам же он до пенсионного возраста работал в той же школе, правда, ученики теперь его не боялись, родители жаловались новой завучихе, и Евгении Ивановне стоило большого труда сохранить место для мужа. Они ушли на пенсию в один день — Евгения Ивановна грезила своим садом, а Согрин вдруг снова начал рисовать.
И Евгения Ивановна дулась. Она не понимала, зачем под старость лет пробуждать в себе творческого демона — Рафаэля из Согрина теперь уже точно не получится, а терпеть всю эту яркую грязь в квартире и это безмолвие, в которое погружался муж, у нее просто не хватало нервов. Евгения Ивановна дулась, но Согрин этого не замечал. Он рисовал с утра до ночи, и, когда Евгения Ивановна возвращалась с участка поздним вечером — с черными земельными морщинами на ладонях, с тягостной болью в натруженной спине, — он стоял у мольберта в той же позе, в какой она видела его утром. Мольберт Согрин сразу же — целомудренно — прикрывал тряпицей, и, разумеется, Евгения Ивановна улучила минутку и эту тряпицу сдернула.
Там обнаружились полосы, мазки, пятна разных цветов, разбросанные в беспорядке по холсту, — идея не читалась и никакой картины вообще как будто не было.
Глава 29. Девушки на галере
Обморок в гримерной спас Татьяну: тогдашний дирижер был человеком куда более добрым, чем полагается руководителю, кроме того, он питал слабость к удачным мизансценам. Зрелище полуобнаженной бесчувственной солистки так вдохновило дирижера, что он попытался запомнить эту сцену, дабы воссоздать ее потом в какой-нибудь постановке (и воссоздал — через десять лет, когда ставили «Трубадура», Азучена лежала на сцене в такой же точно позе).
Татьяну не уволили, хотя она загубила премьеру и опозорила наш город на всю страну, а великодушный маэстро всего лишь перевел ее в хор, на полставки.
Хористки встретили Татьяну без особой радости, но хотя бы молчали — и на том спасибо. Илье тоже спасибо, что не приходит, думала Татьяна, — она не представляла, как и о чем они смогут теперь говорить.
Оля оттерла налипший снег с фотографии и вздохнула:
— Какой же он красивый.
Илья обрадовался, что не сказала — «был красивый». Сам он продолжал думать о брате только в настоящем времени и так до конца не мог поверить, что Борис лежит здесь, в земле, а не уехал, например, куда-то. Борис и правда был красивый — Оля не кривила душой. Глядя на эту ясную, сильную девочку, Илья принялся вдруг рассказывать о том, как тяжело ему жить без брата, как часто он думает, что ему стыдно без него жить. Он ведь даже чаю себе налить не может без чувства стыда, будто совершает предательство — вместо того чтобы тосковать о брате, пьет чай, пишет статьи, живет самым бессовестным образом.
Читать дальше