Однако для Энрико расистские законы создали более серьезные неприятности, чем проблемы с прислугой. Официально числясь «евреем», он не только не имел права служить в армии, но и был исключен из университета Болоньи. Ему вообще было отказано в поступлении в какое-либо учебное заведение. Для двадцатилетнего юноши, к тому же блестящего студента, каким он был, это оказалось чудовищным ударом. Молодая жизнь Энрико как бы замерла, вместо того чтобы двигаться со скоростью и энергией молодости. Вот уже два года, в той или иной степени, он был вынужден прятаться на вилле отца. Поскольку евреев все больше ущемляли в правах, его друзья — как юноши, так и девушки — виделись с ним все реже и реже. Его одиночество и бездеятельность вызывали в нем горечь. Отчаявшись хоть чем-то заполнить бесконечное время, он помогал отцу в заботах по дому, молился о поражении Муссолини, тайком стал читать Карла Маркса. По мере того как происходило медленное разложение фашизма, все то, что он читал, приобретало для него новый смысл. Более того, становилось все очевиднее, что единственное реальное сопротивление немецким войскам, фактически контролирующим Рим, оказывали Гапписти, члены так называемых ГАП — Группи ди Азионе Патриотика, то есть Патриотических Групп Действия, иными словами — партизаны-коммунисты. С тех пор как немцы, номинальные союзники Италии, превратились в настоящих иностранных захватчиков, которые относились к итальянцам с тем же презрением, с которым они относились ко всем остальным, Гапписти, в глазах Энрико, стали настоящими патриотами, героями Сопротивления. Он начал презирать бездеятельность отца так же, как и его фашистское прошлое. Он очень хотел присоединиться к партизанам и попытался обсудить этот вопрос с отцом, который, к крайнему раздражению Энрико, тут же отверг эту идею.
Он сидел за столом в спальне на втором этаже и читал, но не Карла Маркса, а эротический журнал, и слушал заезженную американскую пластинку с записью песни «Бай мир бист ду шён» в исполнении сестер Эндрюс. В это время он услышал, как перед домом остановилась машина его отца. Засунув журнал под матрас, он выключил патефон и заторопился из комнаты. Когда он спускался по лестнице, то увидел родителей, разговаривающих в холле. Нанда с улыбкой повернулась к сыну.
— У него все в порядке! — воскликнула она. — Твой отец вовремя отвез его в Ватикан. С ним все в порядке.
Она повернулась к Фаусто, обняла его и поцеловала. — Спасибо тебе, дорогой, — сказала она.
— Спасибо за то, что ты спас старика.
— Не благодари меня. Благодари того человека, который сообщил мне об этом.
— Но спас его именно ты. И Тони говорит, что ему будет хорошо в Ватикане, правда?
— Пока немцы не решат влезть и туда. У нас есть какой-нибудь дрянной кофе?
— Я подогрею его. Приходи на кухню.
Она вошла в столовую. Фаусто взглянул на сына, стоящего на лестнице на полпути вниз.
— Энрико, сказал он спокойно, — подойди ко мне.
Он спустился.
— Что, папа?
— Я не хочу, чтобы твоя мама знала об этом, потому что она может расстроиться. Но ты должен знать. Я организовал перевод большей части наличных денег из Италии. Если что-то случится со мной, обратись к своему дяде Тони. Он знает обо всем. Я знаю, что ты, руководствуясь коммунистическими принципами, можешь с презрением относиться к деньгам, но твоей маме и сестре деньги будут нужны, чтобы жить на них.
— Что с тобой может случиться?
Фаусто пожал плечами:
— Кто знает? Не думаю, чтобы немцы очень обрадовались тому, что я поместил твоего дедушку в Ватикан. Мы все теперь должны быть очень осторожными. А тебе следует забыть и думать о партизанах. Я знаю, как ты себя чувствуешь, и я восхищаюсь твоим желанием что-то предпринять, но ты должен подумать о своей маме и об Анне. Поэтому я хочу, чтобы ты дал мне слово не пытаться делать глупости. Согласен?
Энрико помедлил:
— Хорошо, я даю слово. Но это несправедливо!
— В эти дни все несправедливо.
— Но я не могу сидеть без дела! Я здесь, как заключенный, вот уже два года! Я и не итальянец, и не еврей; я не могу воевать против Италии, я не могу уйти к партизанам, я не могу учиться… — Увидев выражение отцовского лица, он сразу остыл. — Прости меня, мне не следовало говорить тебе все это, хотя я все это чувствую. Но я не буду ничего предпринимать.
Фаусто изучал своего сына. Минуту спустя он спросил:
— Ты хочешь женщину?
Энрико покраснел.
— Беда с нами, итальянцами или итальянскими евреями, с теми, кем я на самом деле являюсь. Мир рушится, а мы можем думать только о женщинах. Может быть, это лучшее, что в нас есть? Я повторяю: ты хочешь женщину?
Читать дальше