— Владычка, ты бы сказку рассказал, — попросил кто-то. — Без сказки не уснём.
— Помолюсь за вас, деточки, — сказал батюшка Иоанн. — А проснётесь, и солнышко выйдет, и Господь снова всех приголубит.
Артём засыпал, как в детстве: с надеждой на утро и материнские тёплые руки. А про саму мать, томящуюся при монастыре, он не вспомнил вообще ни разу, и сейчас тоже не стал: в тюрьму её не посадят, но отправят домой, там ей место. Что сын живой — знает, какое ещё знание ей нужно.
…Через час по слову будто и не спавшего владычки оба штабеля рассыпались — но потом, в полутьме лагерники долго не могли улечься заново, толкались, путались, переругивались. Один штабель смешался с другим настолько, что в первом оказались все двадцать человек, а в другом только двенадцать.
…К самой чёрной ночи сон превратился в работу, едва ли не как наряд на баланы: кости ломило, голова раскалывалась, усталость валила с ног, кого-то придавливало до такой степени, что человек не мог встать, ему помогали. Потом он долго, наступая кому на ногу, кому на голову, вползал на верх штабеля.
— Рогатина корявая, чего ты там телишься, — орали снизу.
Владычка вздыхал и, кажется, печалился, что не может, весь зажатый-пережатый, перекреститься, только повторял: «Ох-ох-ох…»
Артёму казалось, что владычка целую ночь слушает сердце каждого, кто рядом, — пересчитывая, как цыплят, людей в штабеле: вот одно сердечко, вот пятое, вот седьмое, вот десятое — все торопятся, бегут, не отставайте, милые.
Ближе к рассвету кто-то посредине затеялся кашлять — снова всем мешал, — снизу сипели, чтоб заткнулся, сверху норовили ткнуть наобум в бок, но попадали, наверно, совсем в другого: где тут разберёшься.
Наутро все выглядели так, словно беспробудно гуляли, справили три свадьбы, устроили три драки, поломали кости трём женихам, да и сами пострадали.
Но ни один не замёрз.
* * *
— Владычка, вы ведь придумали всем спасение, — говорил Артём утром, за кипяточком. — Иначе так бы и вымерзали по одному.
— А я знаю, — с извечной своей улыбкою, ироничной только по отношению к себе, отвечал отец Иоанн; от него почему-то пахло сушёными яблоками. — Вечного спасения обеспечить не могу, я всего лишь, как и вы, надеюсь на него, зато хоть временное обеспечу.
— Знаете? — засмеялся Артём.
И владычка тоже, как бы тушуясь, очень забавно захихикал, искоса поглядывая на Артёма.
«…Обожаю его!» — вдруг подумал Артём с таким невероятным для него чувством, с каким никогда ни об одном мужчине, кроме отца, не думал.
Ему было славно и к тому же не очень холодно: с утра он недолго думая присвоил себе один из пиджачков, служивших ночью всему штабелю.
Владычка наклонился к уху Артёма и с большой, умилительной секретностью ему поведал:
— В детстве играешь в песочке, а сам размышляешь: вот идёт тётя, смотрит на меня и думает: «Какой хороший мальчик!» — Владыка отстранился и, ещё не смеясь, но уже часто дыша, как бы в преддверии смеха, осмотрел Артёма: вид у него был такой, с каким мальчишки рассказывают нехорошие анекдоты.
Артём уж не стал признаваться, что и с ним такое бывало: разговор того не требовал. Тем более что сам владычка продолжил:
— Всякий про себя до самыя смерти думает: «А какой я хороший мальчик!» Я вот иной раз и на исповеди думал про себя: «Какой я хороший поп! Ах, какой хороший!»
Владычка осмотрелся по сторонам, не подслушивает ли кто его признаний. Но делал он это больше для вида или даже для Артёма — самому батюшке Иоанну уже было всё равно, что о нём подумают, он переживал, как бы плохо не подумали о его собеседнике.
Никто, как батюшке показалось, к ним не прислушивался. Хотя Артём отлично видел, что один человек на соседних нарах всё время к ним придвигается, чтоб ни единого слова не упустить. Это, конечно, был Василий Петрович, наглядно ревновавший владычку к Артёму.
— Может быть, я ошибаюсь, милый, — разборчивым шепотком говорил Артёму отец Иоанн, — но ты живёшь так, что порежь тебе руку — рана заживёт тут же. Я говорю о душевных ранах, хотя и телесные рубцы на твоей молодой коже замываются первым же днём, как волной на песке. Кое-что я вижу сам, кое о чём мне рассказывают — Соловки хороши тем, что здесь все видны, как голые, и раздевать не надо. Жизнь несоизмерима с понятием — и ты жил по жизни, а не по понятию. Душа твоя легко и безошибочно вела тебя, невзирая на многие напасти, клеветы и тяготы. Сказано, что с преподобными преподобным будеши, с мужем неповинным — неповинен будеши, с избранными — избран будеши, а со строптивым развратишься. Но ты со строптивыми и виновными был — как с избранными и преподобными. Не суесловный и не смехословный, не стремившийся к самооправданию, к ложной божбе, лукавству, лицемерию, сплетням, кощунству и унынию — ты был как дитя среди всех. Как колос, не поспевший, но полный молоком беззлобия — и если приходилось тебе вести себя сурово, то это было не в силу одержимости безрассудной злобой, а в силу разумного сбережения тела своего, которое есть сосуд, куда помещён дух Божий.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу