Он встает и ощупью пробирается к окну, открывает ставни, одновременно поднимается на носки и отводит руки назад: он дышит. Воздух заметно посвежел — это чувствуют его лоб, его нос, его нёбо, даже его грудь, при этом он думает: слово стало плотью, иными словами — тишина обрела голос и еще: сны стали явью. Это значит — здесь заметно пахнет гарью — нельзя не признать: подобное воплощение божественного сна не есть величина, поддающаяся измерению. Он пришел в свои владения, но близкие его не приняли — не приняли логос, слово! Ничего больше нельзя понять — здесь и в самом деле что-то горит, хоть и не в монастыре, но неподалеку! Все эти ноги, что вдруг затопали по улицам, — о, свет во тьме! Да, надо гасить! И месяц будет при этом заменять им факел — а может, они и не собираются гасить?! — Счастье еще, что нет ветра, а дома здесь выстроены почти без дерева. Пако, поигрывая, хватается за нож; как бы то ни было, надо отыскать выход, выход в любом смысле. Да и все, что мы до сих пор предприняли, это не более как поиски выхода, выхода неизвестно куда.
Невидимый серп луны висел за крышей, и небо плавало в туманном свете, от которого звезды смахивали на некие утолщения, на узелки в сетке, сотканной из этого света. Вдалеке на плато медленно падала осветительная ракета; когда она упала за линию горизонта, свет ее на темном фоне только стал ярче. Звук, как от заглушенного будильника, просочился издалека, нечто монотонное и в то же время яростное противоборствовало в этом звуке — в туманные дни подобным образом, усыпляя и в то же время дразня, грохотала паровая машина якорной лебедки и грузовой стрелы. Внизу, у городской стены, хрипло взлаяла собака, но лишь мимолетно, словно и сама сознавала бессмысленность своего занятия, взлаяла, чтобы снова погрузиться в молчание.
Руки Пако охватывают прутья решетки, и, сам не понимая зачем, он их встряхивает. Ржавчина, осевшая за двадцать лет в надсечках, до того разъела железо, что в один прекрасный день решетка могла бы выпасть и без постороннего вмешательства. Он удивлен тем, как легко все получается, нижние прутья уже сломаны, он отгибает решетку наружу и кверху, встряхивает еще раз — и решетка упала. Короткий удар — Пако перегибается, словно может хоть что-то увидеть. Но падение решетки прозвучало как-то незначительно — кусок старого железа лег на ветки, камень, кучу мусора. Не иначе, человек приписывает решеткам — а заодно и свободе — слишком большой смысл… Решетке следовало бы упасть с грохотом и лязгом, звук падения должен бы сотрясти стены. А окно, теперь ничем не огражденное, должно бы — как мнилось ему несколько часов назад, внизу, на монастырском дворе, когда он потребовал поместить его в келью с подпиленными решетками — должно бы манить, здесь должна бы мостом пролечь радуга и вести куда-то, все равно куда, благо речь идет о пути в свободу. Однако, если он совершит теперь побег, стражники внизу будут в тысяче обличий подкарауливать его свободу. Снова ему припомнилась история человека, о котором он читал в газете несколько недель тому назад. Этот человек ушел в лес и более десяти лет прожил там свободным и мирным отшельником, только о том и пекущимся, чтобы никто не взвалил на него какое-либо иго. Но тут его обнаружили, может, это была женщина, которая вышла по ягоды, и полиция вернула его и отдала под суд, потому что за время своей свободы он совершенно упустил из виду те важные обязанности, которые налагает на нас общество, суд приговорил его к нескольким годам тюрьмы. Лесной свободы на свете больше нет. Некоторые бегут в монастырь, вот и он был одним из тех глупцов, что мнили обрести в монастыре высочайшую степень свободы. Уж лучше тогда уйти в море. Но и там тебя ждет закон в виде третьего либо четвертого офицера, какого-нибудь типа, одержимого то ли честолюбием, то ли любовью к своей собственной жалкой персоне, и этот тип голосом Васко-да-Гамы рассылает приказы и приказики, так что прямо диву даешься, как матросы после всего этого еще не утрачивают способность самостоятельно и по собственной воле сплевывать за борт табачную жвачку.
Правда дает вам свободу — это и во все времена звучало очень заманчиво — свобода. Но подобные абстракции напоминают козьи меха, куда каждый наливает свое вино и опьяняется им, — вином, а отнюдь не мехами, из которых в рот ему падает струя. Но не вливают также вина молодого в мехи ветхие. Это сказал Он сам. А что до сосуда истины — сосуд пошел трещинами, по меньшей мере для него, для него, стоящего у этого, лишенного решеток, окна. Придется изготовить новое вместилище и вместо козла содрать кожу с самого себя! Тот, кто способен таким образом снять кожу с собственного тела — а это дело отнюдь не безболезненное, — тот нашел подходящий сосуд для напитка жизни. Он создал меха для действительной, для своей истины. Истина! Как долго ее смешивали с переменчивым, безграничным содержанием, выбирали, отвергали, устав от выбора, становились настолько усталые, настолько пассивные, как тот римский земледелец, как та бесконечная вереница одержимых золотой лихорадкой истины, которые, воротясь домой, усталые, измученные, с пустыми глазами, вечно бормочут себе под нос quid est… [12] Что есть… ( латин .).
И только один из всех не задал вопрос: «А что она такое?», напротив, он сказал: «Я есмь истина», и теперь мы будем вслед за ним с болью повторять его слова: «Я есмь истина».
Читать дальше