А жизнь на улицах забирала свое, и мы иногда замечали, как поколение чуть старше нас, уже попробовав на вкус то, к чему мы только подбирались с тихой страстью и искусом, уже столкнулось с этим на уровне ресниц, дыханий, взглядов, тяги кожи к коже и страдали от этого, каждый получив свое. Однажды я, беспечный, несся домой под вечер, окрыленный поцелуями и черт знает чем, и вдруг увидел, как под каштанами нашего дома мой старший брат стоял рядом с морским офицером. Я сразу узнал его. Это был гидрач по фамилии Девятов, ухажер моей девятнадцатилетней сестрички.
Гидрачами тогда называли военно-морских летчиков, база которых находилась недалеко от моря. Они были отчаянными, их любили женщины, и частенько городской ресторан чернел от их строгих и богатых на то время мундиров, увешанных связками копченых девиц-ставридок. И я услышал от гидрача страшные полупьяные слова, обращенные к моему брату: «Вот тебе мой пистолет, застрели меня, но я не могу жениться на ней, у меня есть семья…» Я затаился и увидел, как мой брат взял на ладонь что-то тяжелое и черное. «Неужели сейчас что-то произойдет?» — со страхом нудило в душе. «Ну, стреляй, — повторил гидрач, — я не могу так жить…» — «Но ты же знаешь, что у нее будет ребенок от тебя…» — «Знаю, стреляй», — тупо ответил гидрач и покачнулся всей своей огроменной фигурой. Брат сжал пистолет, но не по-боевому, а как нечто просто неудобное, замахнулся, и я увидел только, как пистолет полетел в придорожный кювет, плюхнувшись в лужу. И ушел в сторону дома. Я же долго еще наблюдал, как гидрач, пошатываясь, топтался на месте, сопел, а потом подошел к луже, встал на колени и начал ладонями шарить в грязной воде… Больше я никогда не видел его, но что-то надломилось в моей душе тогда от этой сцены…
Я помню, как раздевал свою первую девчонку, которая мне действительно нравилась, и наши отношения затянулись надолго. Так вот, в первый раз мы оказались с ней наедине и вдалеке ото всех на диком песчаном пляже Евпатории. Она шла вдоль моря по кромке воды и суши и посматривала на меня. Я идти не мог, я все время нырял, плыл, бежал, что-то радостное, непонятное и восторженное колотилось во мне, и я играл, как бездомный пес у ног неожиданного хозяина. Это играла плоть в присутствии другой плоти, неизвестной и манящей. Она была в бикини, то есть почти обнаженной, и я мог легко представить, что у нее было под натянутыми маленькими парусами. Мы остановились, и я подошел к ней, протянул руку и перед всеми небезразличными небесами приспустил верхнюю часть ее купального костюма. И увидел целый мир, доселе не виданный. Два ярких коричневых пятна на слегка спадающих округлостях светившейся плоти. И еще — один или два волоска, длинных, растущих непонятно как прямо из-под соска, венчая всю эту картину, и я почувствовал, что это — ее порода, подобно виноградной лозе, сквозь камни пробивающая невинность, порода страстной и яркой женщины. Я был потрясен, у меня даже не хватило желания дотронуться — я был похож на дикаря, который увидел самолет, летящий в небе. «Ну и что дальше?» — сказала она и ловким движением вернула все на свои места. И мы двинулись назад к нашей компании. Это осталось между нами надолго. Ей было ровно шестнадцать. Мне восемнадцать. Но именно это и тянуло нас друг к другу снова и снова. Я захотел узнать: а что у нее дальше. Конечно, я ей был тоже интересен. К тому времени я уже знал устройство человека, в школе мы это проходили. Но на уроках это выглядело, как в мясницкой — карты, стрелки, указатели. Это было отвратительно. Я не хотел ничего знать о внутренностях, я хотел видеть прекрасную оболочку ее души, трогать, ощущать полноту жизни через наполненность и светимость ее тела. А самое главное, что все эти пошлые штучки, пугливые безобразия на скамейках куда-то отодвинулись и исчезли насовсем. Я хотел постигать ее миллиметр за миллиметром, ибо это было похоже на заполнение контурной карты — каждый раз я узнавал новый кусочек земли, новый материк. Если бы я увидел ее сразу обнаженной, это убило бы мое представление, которое вырисовывалось таким, каким оно было в моем воображении и каким оно мне являлось, — две эти составляющие медленно и верно входили в мое подсознание, и я начинал ее любить. Мужчина всегда рисует. Да, я начинал любить то, что создавал сам, то, что открывал сам, а не то, что мне открывалось так легко и воровато за двадцать пять рублей на Казанском вокзале.
И вообще, больше всегда волнует эротика, а не секс. Любимая учительница, а она это чувствовала, всегда садилась так, что мы затихали и из-под руки или между пальцев наблюдали за ее таинственными изгибами — то при переходе шеи в грудь, то в повороте и прищуре слегка косящих глаз, то за шевелением ее сухих и шелушащихся тихой страстью губ. На ее уроки ходили все поголовно — и хулиганы, и маменькины сынки, и двоечники, и отличники… Есть едва различимая разница между образом и реальностью, которая и заводит тебя. Ты все время пытаешься доказать себе, что же лучше — то, что ты видишь, или то, что ты представляешь. Мучаешься, мучаешься… и влюбляешься. Полжизни я думал и ломал себе голову: что напоминает профиль моей возлюбленной — клюв стигийской ласточки или слегка искривленный нос стремительной андалузки? Теперь со временем я понял, что это было что-то обычное, ну, может быть, классика Нефертити. Не скажу, что я разлюбил ее, но что-то завораживающее пропало. Я люблю неправильное, асимметричное, оно заставляет меня все время мучиться в поисках схожести с чем-то правильным, но живым. А живое всегда подвижно, и уловить его не столько нельзя, как не хочется, ибо за этим смерть. Остановка, остановленность на века. Мимо этого проходят на выставках, как мимо свершившегося. Мимо импрессионистов я хожу, как обновленный перед меняющимся. Поэтому представить — значит совершить, совершить — значит разрушить совершенное. И поэтому если дерзкая рука в порыве желания срывает драпировку, то гибель неминуема — рушится тайна, тайна женщины, так мучающая нас, мужиков.
Читать дальше