Вот пять моих любимых парков:
1. Центральный парк, Нью-Йорк
2. Риджентс-парк, Лондон
3. Ботанические сады, Глазго
4. Ройал-павилион-гарденс, Брайтон
5. Люксембургский сад, Париж
Признаю: мой выбор обусловлен сентиментальными причинами. Именно в этих парках я провел самые счастливые мгновения своей жизни. Нет, в Париже я не был, зато Дункан Грант не забывал о нем ни на минуту, и его любовь с младых ногтей передалась мне. Впрочем, разве не каждому живому созданию свойственно считать, что лучше всего там, где мы никогда не бывали? [23] Пожалуй, это самая сентиментальная из возможных жизненных позиций. Пруст, например, умудрился сотворить из этой чуши целую жизнь — и прекрасный роман. Лучшие рассказчики — преданные рабы прошлого, бодрящего эха того колокольчика, что некогда возвещал о прибытии мсье Свана. Мы слышим его до сих пор, хотя звонит он в далеком-предалеком прошлом. Это место, где мы никогда не были, но которое всегда себе представляли. — Примеч. авт.
Я мог бы добавить к списку Проспект-парк в Бруклине, но однажды, когда мы гуляли там с Мэрилин и ее друзьями Ростенами, я получил пинка. Еще я бы назвал Плаза-Идальго в Мехико, но мне слишком грустно думать о том, что произошло в этом городе с моим Учителем. Я бы упомянул лондонский Гайд-парк, однако мы были там лишь однажды, и именно тогда у Ванессы Белл случился нервный срыв, а я чуть не умер от лая и жажды. Наверное, причиной истерики была боль забвения, зов прошлого или еще что-нибудь в этом духе. По крайней мере так сказал — загадочно улыбаясь, точно мандарин — Сирил Коннолли. Ванесса весь вечер чирикала о последнем выпуске «Гайд-парк гейт ньюс», где поместили фотографию парка с любимого ракурса ее детства: сам парк на заднем плане, а на переднем — окно и ряд дымовых труб.
Мэрилин читала свой русский роман, а потом вдруг поерзала на скамейке и взглянула на меня:
— Вот это история, Снежок!
— Романы — хлеб наш насущный. Это Троцкий так думал, не я. Он обожал старый добрый spiritus papyri, дух бумаги и чернил. Кроме того, из достоверного источника мне стало известно, что его любимым романом был немецкий «Симплициссимус». Книжку написал некий Ганс Якоб Кристоффель фон Гриммельсгаузен. Очень бодрый роман. Очень едкий. Мой разводчик читал его в тот день, когда я родился.
— Могу поклясться, ты понимаешь половину из того, что я говорю. Ладно, дружок. Настал час расплаты, идем.
Мы пошли по дорожке, и Мэрилин смеялась, глядя, как я танцую со своей тенью — этой мрачной сущностью на асфальте, отдельным персонажем, который жил собственной жизнью и твердо вознамерился не отлипать от меня ни на секунду. Она возникала то с одной стороны от меня, то с другой, и я невольно гадал, есть ли у нее — моей безгласной четырехлапой подруги, любившей шагать в ногу, — собственная история. Платону есть за что ответить в этом мире собак, людей и прочих недотеп. Среднестатистический человек не обращает внимания на свою тень, но, вполне вероятно, это лучшее, что в нем есть. Она могла бы стать его идеальным «я»: она есть, и одновременно ее нет, причем она совершенно реальна. Асфальтовая дорожка у начала Вест-драйв еще хранила воспоминания о последнем снеге: под лапами чувствовалась былая стужа, хрустел песок. У подножия дерева появилась белка с половинкой сандвича в лапах.
— Арахисовое масло! — заорала она, сверкнув зубастой улыбкой. — Жизнь удалась!
Мы пришли к дому номер 135 рядом с Центральным парком. Из квартиры аналитика мир внизу казался не-замысловато-желтым — кипучие джунгли, в которых растения плевались углекислым газом и миллиарды живых существ одновременно высказывали свое мнение. Людей было куда меньше, и, полагаю, они приходили в такие квартиры — высоко над насекомыми и машинами, — чтобы хоть кто-нибудь их выслушал. Доктор Марианна Крис уже стояла возле письменного стола. На ней были атласные туфли без каблуков, какие раньше носили балетмейстеры. Когда мы вошли, она как раз бросала что-то в корзину для бумаг. В ее глазах чувствовалась мягкая, умная нотка страдания, какая у нас обычно ассоциируется со старой Европой и невольно напоминает нам об аккуратно распланированных улицах Вены. Она убирала седые волосы в пучок, а выбившиеся пряди заправляла за уши.
Доктор Крис выпрямилась, сцепила руки перед собой и застыла. Из проигрывателя на книжном шкафу звучала шубертовская соната для фортепиано в четыре руки.
Мы прошли по коврику и на минутку замерли у окна. Человеку все-таки есть чем гордиться, верно? Каждое здание примечательно само по себе, но все вместе они становятся воплощением силы и социального превосходства, сверкающего на солнце днем и освещающего дороги ночью. Ни муравьи, ни белки, ни собаки не умеют строить такие здания: они символизируют собой пик человеческих стремлений, высшую точку людского дара подчинять себе материалы. Если уж их воздвигли, то воздвигли, и только человеку под силу их снести. Мэрилин нравилось сперва постоять у окна и собраться с мыслями; она кивнула доктору Крис и сразу же отвернулась к окну и огромному, постоянно меняющемуся миру за ним.
Читать дальше