Тут нет никакого равнодушия. Есть нечто недостижимое, да, но нет равнодушия в этом общении красоты и смертных.
Ты так считаешь? Что ж, возможно, так оно и есть. Поэзия не слишком близка мне; в моей памяти прочно запечатлелась только идея равнодушия к пути людей — пути их жизни и смерти. Но мне ясно, что эти стихи твоя память хранит целиком.
Смертные разговаривают с фигурами на вазе; смертные слушают соловья. Ты же видишь только равнодушие — такое, что люди, для того чтобы жить, вынуждены чуть ли не абстрагироваться от самой жизни. Однако, несмотря на это, у меня есть ощущение, что ты притворяешься.
Я не говорил, что они должны абстрагироваться; я сказал, что они ошибаются, приписывая жизни то, что они сами, и только они сами, позиционируют как ценности. Но, может, я и правда притворяюсь. Разве мои мысли не убеждают тебя? Впрочем, это не имеет значения. Вопрос по-прежнему заключается в обособленности жизни. Если жизнь такова, как она есть, если она проходит, исполненная этого величественного равнодушия к нам, не имеет никакого значения, притворяюсь я или говорю то, что действительно думаю. Это всего лишь гимнастика ума, помогающая нам скоротать остаток жизни. Иллюзия, которая развлекает нас. Она благороднее, чем одержимость футболом, или мерзостью жизни политической, или оглушительной суетой жизни информационной. Прислушавшись, я повсюду слышу голоса, которые именуют себя истинными на основании только того факта, что они говорят, которые опираются исключительно на утверждения, прогнали прочь от себя сомнение, путают свободу с наглостью, а личную независимость — со способностью взахлеб осуждать всех остальных; и потому эти голоса считают, что цель оправдывает средства, а первая цель, которую они стремятся оправдать, — их собственная безнаказанность. Вот что я слышу, если прислушаюсь. И это еще одна из причин моего уединения здесь. Однако не смотри на меня так. Вспомни последнюю фразу романа, который ты читала в дни твоей университетской юности: «Что ж, если мы не можем изменить мир, давайте сменим хотя бы тему разговора». Тогда она тебя просто очаровывала, помнишь? Ты столько раз повторяла ее мне! Разве теперь ты не оцениваешь в должной мере ее иронию, ее остроумие, ее бессильную точность? Я мог бы притворяться, да, и это было бы неважно. Но во мне еще бурлят остатки возмущения, от которых мне пока не удалось избавиться. Это благодаря им я говорю с тобой так и интересуюсь твоей проблемой — проблемой, к которой я отнесся бы с презрением, если бы притворялся. Однако я намереваюсь искоренить эти остатки возмущения, так что пользуйся случаем; возможно, скоро мне это удастся, и тогда я буду слушать тебя с таким же равнодушием, с каким жизнь заставляет нас смеяться или плакать.
И меня тоже? Значит, в твоем отношении ко мне не будет ни капли чувств? Не будь их у тебя, ты не стал бы разговаривать со мной.
О, разумеется, они у меня есть. Наша природа в очередной раз противоречит самой себе. Один остряк когда-то определил человека как «невротическую обезьяну». Остряк и невежда, ибо это определение настолько же заманчивое, насколько не выдерживает критики с научной точки зрения. Но тем не менее есть нечто ужасное в этом образе человека как животного, которое вдруг обретает способность видеть самого себя существующим. Естественно, животное не может сделать такого: установить эту дистанцию, эту перспективу, раздвоиться, чтобы увидеть себя сущего. С этой дистанции начинается, как тебе известно, единственное достижение, действительно отделяющее нас от животных: язык. И все же насилие, которое человек должен совершить над собой, чтобы отделиться от своего животного естества, настолько брутально, настолько противоестественно, это такое отрицание его состояния, что, думаю, мы так и не оправились от него и не оправимся никогда. Это ужасно; это все равно что оказаться вынужденным перестать быть ради того, чтобы продолжать жить, и, кроме всего прочего, потому, что отступать уже поздно. Мы ушли от животного состояния, и это необратимо. Эволюция навсегда вышвырнула нас из него. Может быть, именно это породило атавистическую идею о рае, потерянном для всех людей, для всех религий. А насилие, творимое с тех пор человеком над своей первобытной природой, превратило нас в отбросы, которые, силясь понять реальность, соглашаются жить так, как им выпадает. С этой точки зрения даже богатство представляет собой жалкую, смиренную попытку выжить любой ценой, средство, к которому прибегает тот, кто не находит средства лучше. Я сам искал чего-то лучшего, триумфа души, и вот видишь, где я оказался и что я тебе говорю. А теперь давай вернемся к твоему вопросу, и я отвечу тебе: я говорю с тобой, и очевидно, что в этом принимают участие чувства. Для меня равнодушие — это образец: не необходимость, а образец. Но даже если мне удастся вплотную приблизиться к этому образцу, всегда будет появляться тот, кому будет удаваться заставлять меня идти на уступки. Надеюсь только, что это будет не слишком часто. Разве это не разумно, как по-твоему?
Читать дальше