* * *
В центре нашей околии, городе Берковице, рядом с очень старой церковью жил один очень старый священник; дом священника был таким же старым и дряхлым, как и его хозяин. Священник принялся читать нам с глухонемой по толстой книге, крестил нас, кропил свяченой водой, снова читал, и наконец мы с глухонемой заснули. Проснувшись, мы увидели, что старый священник тоже уснул. Мы подождали, пока он проснется, он снова почитал нам по своей книге, потом мы вместе с нашими матерями ушли, но ни я, ни глухонемая так и не заговорили.
На глухонемой было линялое платьице в горошек, мы прошли мимо Вазовской «Громады» и подошли к Йончову постоялому двору [16] В наше время от Йончова постоялого двора осталось одно название да пьеса покойного артиста Стефана Савова под тем же именем. Через несколько лет после войны старые постройки снесли, но прошло еще несколько лет, и Берковский городской совет решил снова строить на этом месте заведение. Заведение это будет построено по другую сторону дороги, в треугольнике между рекой Бырзией, дорогой и железнодорожной линией. В этом треугольнике сооружена и небольшая пирамида из камней — «громада», которая призвана напоминать вазовскую «Громаду». Настоящая «Громада» расположена в нескольких сотнях метров к западу и перерезана пополам железнодорожной линией. В ней отец моей матери, Васил Филипов, вместе с несколькими кладоискателями искал ужа с жемчужиной на лбу, но нашли они не ужа, а только его выползину, то есть кожу. Мой дед, Васил Филипов, предполагал, что уж этот из тех, которые селятся на межах, — это видно было по ломаной черной линии на коже, на спине. Старая «Громада» насыпана проходящими мимо путниками: каждый из них бросал камень со словами: «Пусть будет проклят Цеко». Когда я в первый раз увидел новую «Громаду» рядом с Йончовым постоялым двором, так глубоко врезавшимся мне в память, я молча бросил камень, но не посмел произнести ни слова, потому что для меня это место столь же благословенно, сколь и проклято. — Прим. автора.
, дорога там круто поворачивает и тут же поднимается на мост с высоким бетонным парапетом.
С моста донесся стук копыт и ржанье, из-за его высокого бетонного парапета прямо на нас налетели взбесившиеся лошади, обрушились на нас, словно гром небесный. Когда я сейчас восстанавливаю в памяти это происшествие, мне трудно сказать, кто где тогда был и как именно все произошло; лошади, копыта, оскаленная лошадиная морда, грива, уши торчком, летящая в воздухе разодранная упряжь, ржание — все это, сбитое в одну кучу и окутанное пылью, с силой обвалилось на нас прямо со сплошных высоких бетонных перил моста. Водопад этот накатил на нас, опрокинул, и, когда лошадиные копыта отгрохотали дальше по шоссе, мы остались на дороге и в кюветах, раскиданные кто куда.
В наступившей тишине только перепел недовольно бурчал себе под нос совсем близко от нас: бур-р — бур-р!
«Лошадь!» — воскликнул я тогда или «мама!» — не помню, но с этой минуты я начал слог за слогом произносить вслух отдельные слова, возвращаясь постепенно в мир говорящих, и слова уже не казались мне такими непреодолимыми, скорее наоборот — я стал видеть в них что-то ласковое, будто по мановению волшебной палочки дикие звери у меня на глазах становились ручными, боязливо подходили ко мне и послушно, смиренно ложились у моих ног.
Глухонемая девочка Ольга смотрела на меня затуманившимися глазами так пристально и напряженно, словно готова была каждый миг впрыгнуть прямо в меня, как прыгают в яму или в открытое окно чужой комнаты, и переломать все, что попадется ей на пути. Однако она не вскочила и не разрушила все на своем пути, а беззвучно заплакала. Крупные слезы покатились по детским щекам, слеза за слезой, глухонемая смотрела мне прямо в глаза и плакала, что-то сжало мне горло, я тоже заплакал, наши матери тоже заревели, утираясь передниками, а за нашими спинами, в лугах, перепел все так же недовольно бурчал себе под нос: бур-р — бур-р!.. Бур-р — бур-р! Какой-то человек, хромая, шел через луг, в одной руке он держал кнут, а в другой — свою шляпу и выкрикивал что-то вроде «А-а-а-а!» Позади него на лугу видна была опрокинувшаяся телега, возле нее хлопотала женщина. Видно, этот человек был хозяин взбесившихся лошадей.
Когда хромой прошел мимо, мать глухонемой девочки сказала:
«Твой заговорил, а моя так и не заговорила. Как же я ее замуж выдам!»
Обе матери заплакали еще безутешнее, глухонемая постояла, постояла, потом подошла ко мне и взяла меня за руку. Она продолжала смотреть на меня затуманившимися глазами, но уже не так пристально, как вначале, по лицу ее прошла судорога, и она улыбнулась. Теперь, когда я восстанавливаю в памяти и стараюсь очистить все это от пыли времени, сделать более зримым и ясным, мне кажется, что во взгляде глухонемой не было и следа упрека и зависти, а лишь боль и горечь. Если бы боль и горечь улыбки могли иметь вкус, это был бы, мне кажется, вкус полыни, зеленой ореховой скорлупы, мокрой собачьей шерсти — бог весть чего еще. Тогда я вообще не задумывался о той горечи и бесконечной боли, которые выпали на долю глухонемой, и не испытывал ни малейших угрызений от того, что я заговорил, а она так глухонемой и осталась.
Читать дальше