— Ты не прольешь больше ни единой слезы по этому поводу! — громко распорядился он, вновь вступая в права мужчины, господина и повелителя. — Я тебе запрещаю. И потом, что это за «они»? Остерегайся необдуманных речей, дорогая моя.
Он легонько, любя, стукнул ее, и она с радостью сделала вид, будто испугалась его гнева: это всегда ему льстило, даже если он сердился всерьез, а не только притворялся, как сейчас. И вдруг она подумала: а ведь в тот раз, единственный за всю ее жизнь, когда она испугалась его по-настоящему — всего несколько часов назад, когда она, конечно же, смертельно его оскорбила, — у нее не оказалось над ним никакой власти, не могла она прибегнуть ни к каким чарам и ни к какой хитрой уловке. Как странно и как страшно… такое никогда больше не должно случиться!
— Пожалуйста, позволь мне пойти к нему, — сказала она, утирая слезы о рукав мужниной рубашки. И прибавила нарочито спокойным тоном: — Я имела в виду этих ужасных детей. Конечно, больше никто не мог так с ним поступить?
— Согласен, — сказал муж. — И все равно нам не следует так говорить, ведь доказать это мы не можем. И потом, с точки зрения закона, может быть, утопить собаку — не преступление?
— Да, но ведь по их вине умер человек!
— В чем тут их вина? — осведомился профессор. — Разве его заставили кинуться в воду? Разве кому-нибудь, даже этим детям, могло прийти в голову, что он так безрассудно поступит?
Фрау Гуттен ничего не ответила и медленно опустилась на колени, у нее опять разболелась нога; она сжала ладонями; широкую печальную морду Детки.
— Это не мы виноваты, не твои Vati и Mutti [48], запомнишь? Не мы тебя обидели. Мы тебя любим, — горячо уверила она, поглаживая уши и шею бульдога. — Он прекрасно все понимает, — сказала она мужу. — Спи, мой миленький, — и она опустила голову Детки на коврик.
— Да, я тоже не прочь поспать, — сказал профессор и помог жене подняться.
Уже в полусне они сбросили с себя оставшуюся одежду и натянули ночные рубашки; корабельная качка, всегда ненавистная, сейчас убаюкивала их, точно в колыбели. Сквозь сон профессор прошептал:
— Как же это, сказал доктор, его звали? Странно, не могу вспомнить.
— А что толку вспоминать? — устало вздохнула фрау Гуттен. — Не стоит труда.
Эльза лежала, заложив руки под голову, и сонно смотрела на кружок ярко-голубого неба — казалось, оно прильнуло вплотную к иллюминатору.
— В такую рань? — без любопытства спросила она, глядя, как торопливо умывается и одевается Дженни. — Я так не могу, я слишком ленивая.
— Сегодня утром будут хоронить беднягу, который утонул, — сказала Дженни. — Подумайте, его там оставили совсем одного.
— Ну, он ведь этого не знает, — рассудительно заметила Эльза. — Не все ли ему равно? Мой отец говорит, этот человек поступил очень глупо. Он говорит, такие глупые люди всегда поступают не подумавши и от них всем одни неприятности. Он говорит…
— Он хочет сказать — не думая, спасают глупых собак других глупых людей? Про такие поступки он говорит? — ледяным тоном спросила Дженни.
Эльза порывисто села на постели, огорченно поморщилась.
— Отец не про то говорил, — горячо вступилась она. — Он человек добрый, он никому зла не сделает. Он совсем не потому так сказал, что ему того человека не жалко. Это очень трудно объяснить…
Дженни причесывалась, холодно молчала, предоставляя Эльзе выпутываться.
— Просто он иногда бывает уж очень практичный, почти как мама. Он говорит, жизнь — для живых, мертвым уже ничего не нужно, и не следует давать волю чувствам, когда от этого нет никакого толку! А мама говорит…
Дженни не выдержала и рассмеялась.
— Ox, Эльза, наверно, вы будете рады и счастливы, когда школа кончится?
Эльза посмотрела на нее недоверчиво — в последнее время это случалось все чаще. Кажется, ее соседка по каюте человек как человек, и все же… никак не определишь, в чем тут дело, но есть в ней какая-то странность…
— Я уже не учусь в школе, — сказала Эльза.
Дженни повязала голову темным шелковым шарфом.
— Ну, все равно, — сказала она, — Пойду попрощаюсь с ним, провожу, неважно, услышит он или нет.
Блики утреннего солнца плясали на волнах и отражались в глазах отца Гарса; он стоял у перил нижней палубы подле своего переносного алтаря, но мельком взглянул наверх — и с удивлением увидел гирлянду любопытных лиц, свесившихся с верхней палубы: стервятники почуяли смерть и не удержались — пришли поглазеть. Отец Гарса на долгом опыте и по себе, и по другим хорошо узнал человеческую природу и научился не доверять бескорыстию и чистоте людского сочувствия и жалости. Да, он смело может сказать — ни в ком из этих зевак не сыщешь подлинно христианской мысли, ни от кого не услышишь искренней молитвы. Покойника уже приготовили, в нужную минуту его отправят за борт: длинное окоченелое тело, обернутое, точно мумия, в темный брезент, лежало поперек поручней, его удерживали в равновесии несколько белобрысых молодых матросов в белых полотняных робах, розовые обветренные лица торжественны, как оно и подобает, когда совершается обряд погребения. Пассажиры нижней палубы, оборванные, грязные, унылые, почтительно теснились поодаль и приглушенно гудели, как пчелиный рой: постукивают четки; непрестанно крестясь, мелькают руки; глаза устремлены в одну точку, что-то шепчут губы. Только толстяк в ярко-оранжевой рубашке с небольшой кучкой своих приверженцев стоит в сторонке — эти все начеку и готовы заварить любую кашу. Время от времени толстяк громко рыгает и, приставив большой палец к носу, растопырив остальные, передразнивает крестное знамение. Он отлично видит, что в толпе молящихся многие мужчины не сводят с него свирепых взглядов, и это его только подзадоривает на новые кощунственные выходки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу