Шалея, Акимов рассказывал о Казюкасе все, что знал, даже несколько более. Его Казюкас был набожным, неловким юношей, чтившим книжную премудрость выше житейской. И он обладал великим даром любви — той веселой, душевной любви ко всему живому, которую древние греки отличали от плотской и называли агапе — но земной любви не познал и был одинок, как ни один человек в княжестве. Он отвергал насилие, хотя, по факту рождения, был одним из его символов, избегал политики, стремился жить в мире с ближними и не желал им того, чего не желал себе — невыносимого для книгочея бремени власти, богатства, знатности… За глаза его так и звали — Казюкас, словно был он не королевич из рода Ягеллонов, а какой-нибудь пастушок, болезный. И он угас, заболев скоротечной чахоткой, которую современная медицина считает одной из форм аллергии на жизнь, — угас, избранник агапе, ушел прямо на небеса. И стал символом Литвы, отказавшей верховную власть польской Короне.
Дуся шла рядом; рассказывая, он мог следить за ее реакцией, видеть ее утонченный профиль, заглядывать в ее личико не украдкой, а по праву — она сама спросила его о Казюкасе, и он не мог, при всем уважении к ней, ограничиться теми двумя-тремя фактами, которые смутно помнил. И он успел полюбить своего Казюкаса, пока дарил его Дусе.
— Агапе на канапе, — глядя на них, насмешливо срифмовала Таня.
— А вот и неправильно, ударение на втором слоге: агап е .
— Это уже детали, — отмахнулась она, явно забавляясь его взволнованностью. — Ты ко мне несправедлив, Акимов.
Он соображал, что сказать, пока они не расхохотались.
Ну и ладно.
Они подошли к рынку с тыльной, непарадной стороны — народ выпирал за ограду, как разбухшее тесто, — условились встретиться на том же месте в случае, если потеряют друг друга, и сходу ввинтились в толпу. Акимов хватился Ксюшки, когда приперло, но та уже скрылась из виду вместе с Дусей и кричала откуда-то: „Папа, Таня, мы здесь!“ — он рванул на голос, работая локтями и шагая то по ногам, то по лужам, Таня следовала за ним в кильватере; наконец настиг, вырвал Ксюшку из Дусиных рук, велев держаться его — тут и горловину ворот проскочили, стало полегче. Их вынесло на отшиб площади, к свежесколоченной сцене, на которой, азартно топая клумпами, наяривали литовскую польку какие-то полупрофессиональные поселяне и поселянки в национальных костюмах, в соломенных шляпах и париках типа „ах, мои янтарные косы“, — означало сие, надо полагать, смычку партии и народа, официальное признание властями народного праздника, который в прежние, доперестроечные годы прекрасно обходился без их признания, стало быть, без ансамбля. Впрочем, гармоника со скрипкой ярмарке не помеха, урезонил себя Акимов; не клумпы его раздражали, а власти. Тут же, сбоку от сцены, какой-то гениальный кооператор поставил трейлер, оборудованный под буфет, даже с СВЧ-печкой — во голова! — и лихо, играючи срубал башли на кофе и бутербродах; согревшись горячим кофе, поплыли дальше. Под поросячье Ксюшкино верещание миновали живой ряд с котятами и щенками, попугайчиками, хомяками, свинками, далее — монопольный ряд аквариумистов, серьезных красномордых мужчин, пасущих невольничьи стада золотых рыбок (дело, надо думать, нешуточное, на то намекала и кровяная, живая вермишель мотыля), далее — оборотистые прапорщики-отставники вперемежку с цыганами, алкоголиками, ушлым трущобным людом: ножи с наборными ручками, наборные пластмассовые браслеты для часов, трубки и пепельницы с назойливой темой рогатого-бородатого, книги — Белинский, Гоголь, Дрюон, Кочетов; гипсовые кошки-копилки, хрюшки-копилки, мопсы, психеи, лебедя, писунчики, предназначенные висеть на дверях туалетов — поганенькие такие мальчишки, — курские водяные свистки-соловушки, девятый вал, утро в сосновом бору, бессмертные деревянные орлуши с крыльями, ворованная сантехника б/у, подсвечники, бра — бры — и, конечно же, облупленные коньки-дутыши, лет двадцать пролежавшие на чердаке. Акимов, пьянея, брел по рядам, по разливанному морю ярмарочных, лубочных красот, вброд-по-колено переходя это чужое/родное море базарной эстетики, синее море со щуками и лебедями, срисованное с дешевых ковриков его детства, и знакомый с детства базарный бесшабашный азарт бил по мозгам газированной кисло-сладкой отрыжкой.
Ксюшка, сломавшись на котятах, тихо поскуливала. Он четко, дважды объяснил ей после кофе, что покупать ничего не будут — только смотреть. Смотреть глазами, трогать руками — пожалуйста; денег у них оставалось в обрез, только на еду.
Читать дальше