— А теперь куда?
— Прямо, — сказал Акимов.
Они посмотрели памятник Кристофору, святому покровителю города, упрятанный в глубине уютного дворика виленской курии: святой нес на плече младенца Христа и чем-то — могучим античным торсом, вот чем — напоминал то ли кентавра, то ли лешака: косматый человек-зверь, оседланный новой верой. Прошлись по галерее Доминиканского монастыря, пахнущей плесенью, чумным лазаретом и коммуналкой. Галерея была забита рухлядью, по стенам висели корыта, рукомойники, велосипеды, в кельях плакали дети, в трапезной на одной из газовых плит парил громадный бельевой бак. Воздух ощутимо вибрировал: к трапезной примыкал костел, сквозь метровую толщу стен просачивались органные аккорды вечерней мессы.
— Обалдеть, — сказала Таня, когда вышли на улицу. Она даже закурила от волнения. — По-моему, так не бывает.
— Бывает еще как, — откликнулась Дуся. — В Александровске, бывшей Александровской слободе, целую деревню внутри монастыря построили, и ничего, даже скотину держат. Очень даже бывает.
— Это что, реликт той самой душевной жизни? — спросила Таня с некоторым даже негодованием; Акимов, принимая упрек, виновато пожал плечами.
Дошли до Острой Брамы, восточных городских ворот, по-литовски — ворот Зари, посмотрели чудотворную икону Остробрамской Божьей Матери в застекленной каплице над воротами. Акимов показал девушкам вход наверх, а сам не пошел, остался на пустынной, если не считать двух-трех коленопреклоненных старух, улочке. Он с детства помнил эту икону византийского письма, забранную в серебряный оклад, помнил громадные, инкрустированные серебром слоновьи бивни на престоле перед иконой и свое детское, испуганное недоумение цивилизованного ребенка, попавшего в языческое капище. Бивни, стеклярус, живой огонек свечек и неживые цветы, а еще — панели из белого металла, украшенные чеканкой: сотни выпуклых, больших и малых сердец, отданных Богоматери, пухлых сердечек, похожих на подушечки для иголок. И позже, когда случалось приводить к Острой Браме гостей, живучее первое впечатление давило и сковывало Акимова: от этой святыни восточного католичества, отбитой язычниками-литовцами у татар под Синими Водами, веяло знойным, аравийским накалом истовости и почитания. В другое время и в другом месте он искренне считал себя человеком верующим, но тут вся его вера съеживалась, и он стоял как облупленный — взрослый сконфуженный пионерчик — перед суровой Дамой, требующей безраздельной веры, безраздельной любви, всего сокрушенного сердца. Он так не мог, и со временем перестал подниматься туда, наверх.
От Острой Брамы спустились к Вилейке, имея в виду пройтись по Заречью, но не пошли, устали. В сгустившихся сумерках попытались разобрать надпись на гранитной стеле перед мостом, Акимову смутно помнилось — то ли еврейский мальчик спас польского, а сам утонул, то ли, наоборот, польский отрок zginal smiercia bohatera, спасая еврейского. Так и не разобрались: стемнело.
— Не понимаю, как можно утонуть в такой речушке. Тут же воды по колено, — стоя на мосту, задумчиво произнесла Дуся.
— А ты знаешь, какое здесь течение?! А весной знаешь сколько воды?! — азартно завопила Ксюшка, но Акимов одернул ее и пояснил, что обе здешние реки, Вилия и Вилейка, тоже давно не те, наполовину против прежнего обезвожены водозаборами.
— Это памятник прошлому, двум самым крупным общинам города, еврейской и польской. И реке, которая утекла навсегда…
— Но это же так естественно, — возразила Дуся. — Все течет, все изменяется. Надо жить настоящим временем, не только прошлым. Ты же вовсе не такой старый, — она взглянула на него с легким упреком. Обрадованный, Акимов принял ее первый по-настоящему внимательный взгляд, шутливо поблагодарил за комплимент и нечаянно перехватил взгляд сбоку: Таня с зоркой женской пристальностью задумчиво смотрела куда-то в него, румянец на щечках в мертвенно-бледном свете фонарей казался черным, и каким-то шестым, десятым чувством он угадал, что она тоже простила ему его возраст, более того… Что „более того? Он не стал загадывать, но усталость как рукой сняло, Акимов помолодел и с маленьким пожаром в груди повел девиц через Сад молодежи, мимо Замковой горы и памятника PUŠKINAS’у — домой, прижимая к сердцу подаренные на мосту взгляды. Так оно в памяти и осталось: глухой черно-белый парк в центре города, прихлопнутый снегом, грай ворон, гремучая во льдах струйка Вилейки, устало хрупающие по заснеженным аллеям москвички — и сам Акимов, легкий и звонкий от счастья, с маленьким пожаром в груди.
Читать дальше