Посреди окружавших их ужасов они спокойно и бесстрашно переносили все превратности, бросали вызов всем опасностям. Принужденные видеть перед собой смерть в самых отвратительных формах, они привыкли встречать ее без страха. Они оставались глухи к призывам боли, летящим со всех сторон. Когда какой-нибудь несчастный погибал на их глазах, они холодно отворачивались, не выражая ни малейшего сочувствия, и продолжали свой путь.
Эти несчастные жертвы оставались брошенными на снегу, поднимались, пока хватало сил, потом падали без чувств, не получая ни от кого ни слова утешения, ни малейшей помощи. Мы шли безмолвные, опустив голову, и останавливались только, когда наступала ночь. Измотанные усталостью и нуждой мы должны были искать еще если не пристанища, то по крайней мере укрытия от северного ветра. Мы бросались в дома, амбары, под навесы, в любые строения, встречаемые в пути, и через несколько секунд сваливались таким образом, чтобы нельзя было больше ни войти, ни выйти. Те, кто не успевал туда проникнуть, располагались снаружи. Их первой заботой было обеспечить себя дровами и соломой для бивуака. Взбираясь на дома, они срывали крыши, выламывали балки, перегородки, несмотря на сопротивление тех, кто в них находился. Если люди не желали покидать занятое помещение, они рисковали погибнуть в пламени. Очень часто те, кто не мог проникнуть в дома, поджигали их. В большинстве случаев это происходило со старшими офицерами, когда они захватывали дома, выгнав тех, кто пришел раньше.
Вскоре вместо того, чтобы располагаться в домах, их стали разбирать до основания, а полученные материалы растаскивать по полям. Возводя отдельные укрытия, люди разводили костры для обогрева и приготовления пищи. Обычно готовили каши, разогревали галеты, поджаривали на огне куски конины.
Каша была самой распространенной едой. Так как невозможно было достать воду, в котелке растапливали необходимое количество снега. Затем в полученной таким образом черной и грязной жидкости растворяли порцию грубой муки и ждали, пока эта смесь загустеет до состояния каши, которую приправляли солью или, за неимением ее, высыпали два или три патрона, что удаляло излишнюю пресность, а заодно и подкрашивало, делая ее очень похожей на черную похлебку спартанцев. Конину готовили так: разрезали ее на полоски, присыпали их порохом и раскладывали на углях.
Покончив с едой, все вскоре засыпали, подавленные усталостью и удрученные тяжестью своих бед, чтобы начать назавтра снова такую же жизнь».
Отступление Наполеона к Березине, как и самый российский поход императора, я, безусловно, считаю торжеством российской администрации и ее апофеозом.
Руки, кожей напоминавшие вощенную бумагу, жили упорно, вопреки всему — безостановочно, бессильно и бесцельно шарили по одеялу, приминали атлас в мягком сиянии лампы под шелковым абажуром, под которым на столешнице в беспорядке были сдвинуты фотографии в тонких серебряных рамках, гарднеровский подсвечник поднос с пузырьками лекарств и порошками в облатках — рассыпанных, нетронутых, ненужных. Бритый подбородок полковника задрался, утонула в подушке седая, стриженая бобриком голова, веки сморщились в считанные часы и теперь, полуприкрытые, блестели влагой; рот запал, проступила лепка лица; но дыхание, хрипло-прерывистое, отчетливо слышалось в тишине спальни. Тишина царила и в зале и в прихожей. Ронял золотые, маслянистые отблески маятник, бесшумно ходивший за стеклом часов. Дом на Немецкой улице — где в гостиной мебель была забрана в чехлы и фамильные портреты завешены, а в библиотеке с большим кожаным диваном выцвели литографии с видами Амстердама, Антверпена и английскими скаковыми лошадьми, где еще недавно от калориферов шло приятно обволакивавшее тепло, помогавшее переносить боли в суставах и журнал «БЫЛОЕ» раскрытым лежал на шотланском пледе, и коробка с папиросами была под рукой, где итальянское окно, выходившее в старый сад, горело заполночь, где в последние дни раздавались деликатно-приглушенные голоса и осторожные шаги прислуги за дверью, от которой уже шел запах тления — как в чаду, стоял в предгрозовых лиловеющих сумерках, быстро наливавшихся чернотою, замерший, и, как часовня, обособленная от земных дел и забот — ибо полковника уже соборовали. Хмурый доктор, в минуты раздумий неприятно хрустевший пальцами, уставший дожидаться агонии, отбыл — спустился с крыльца и зашагал, опираяясь на трость и поглядывая на меркнующее небо. Под липами он приостановился, поджидая пожилого священника с сырым некрасивым лицом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу