Миша взглянул на девчонку. Она сидела, сосредоточенно опершись подбородком на ладони, и смотрела куда-то мимо них с Саней, в темное окно, и выражение глаз ее было такое, словно она видит сейчас все, о чем поет Саня. Возможно, для нее так это и есть — действительность и песня, слитые воедино: осенний сад за окном и его танки, ставшие на ночь у того сада. Глаза у девчонки были серьезные, словно освещенные изнутри.
В половине одиннадцатого Саня ушел к себе на квартиру (он договорился где-то по соседству). Лёлька убрала посуду на кухню и долго лила там воду, а Миша топтался по столовой и не знал, что делать. На диване лежала приготовленная постель, но спать Мише не хотелось, да и как-то неудобно укладываться.
Потом Лёлька пошла в свою комнату и зажгла настольную лампу. А Миша подумал: может быть, ей надо заниматься? Из столовой ему был виден угол белой кровати и полка с книжками. Конечно, это не дело — мешать человеку, но книги потянули его к себе, и он не выдержал:
— Разрешите к вам?
— Пожалуйста…
Лёлька пересела на краешек кровати, уступая Мише единственный в комнате стул. Но он не сел. Он словно забыл о ее присутствии. Он касался пальцами корешков бережно, словно здороваясь.
— О, у вас Пушкин! Вы любите Пушкина?
— Я больше люблю Лермонтова.
— Лермонтова я тоже люблю… А из наших вы читали что-нибудь?
— Из ваших?.. — Лёлька смутилась — она все забывала, что обо всем советском теперь нужно говорить «наше».
— Ну, Островского…
— Это которого — «Гроза»?
— Нет, это — другого…
— Мы еще не проходили. Мы прошли только Горького, а Маяковский будет с понедельника…
А Миша подумал: она, наверное, совсем ничего не знает, если они только начали проходить в школе Горького! И тогда, значит, вся жизнь его и жизнь страны почти за тридцать лет, где были и боль, и труд, и гордость за достигнутое, просто не существуют в ее сознании! Мише показалось это обидным и даже оскорбительным — что кто-то может не знать про страшную войну, что прошли они!
— А о войне-то вы знали что-нибудь? — почти зло спросил Миша.
— Да… — сказала Лёлька неуверенно, потому что о воине этой они знали очень односторонне, и только сейчас война начинает складываться в ее представлении: липкий ленинградский хлеб и обожженное лицо Аркадия Михалыча.
Но как объяснить это Мише? Ей очень хотелось рассказать ему, как бабушка переживала, когда немцы шли по Украине, а дедушка сказал однажды: все равно русские победят! И как страшно было при японцах — Юркиного отца они замучили за то, что тот слушал советское радио… Невозможно рассказать это Мише, потому что он просто не поймет ничего, он тоже не знает, как они жили здесь, за чертой!
Трудная это штука — проникновение в мир другого человека. А человек — это, в сущности, его эпоха, отраженная в нем в уменьшенном масштабе. И вот они сидели рядом, две эпохи — девчонка и младший лейтенант — и не могли сломать разделявшую их границу.
…У него в машине был где-то томик Островского, правда, потрепанный. Надо спросить ребят, поискать и принести ей. Она, наверное, любит стихи — вон у нее вся полка в классиках (Пушкин — издания 1899-го года, Тютчев — 1910-го — старина страшная!). Надо вспомнить для нее что-нибудь из наших поэтов… Только он ничего не успеет, если их завтра отправят.
И разве это не его обязанность — познакомить оторванное от Родины существо в первую очередь хотя бы с сокровищами советской литературы?!
Миша замолчал, соображая, что успеет для нее сделать, а Лёлька переживала, что Мише скучно с ней, потому что она — такая дура и не умеет вести умный разговор. Она ухватилась за альбом с фотографиями, как за соломинку:
— Хотите посмотреть?
Миша не возражал: все-таки это — наглядные иллюстрации эмигрантского мира. И он рассматривал бабушку в шляпе и Лёльку в возрасте двух лет — ревущего малыша на корме плоскодонной лодки.
И тут случился маленький инцидент, правда, никем, кроме Лёльки, не замеченный.
Миша перебирал карточки мужчин с тросточками и разных старых военных. И вдруг у Лёльки испуганно захолодело сердце: в пачке неприклеенных фотографий лежала открытка с портретом императора, того самого, которому присягал дедушка. Император Николай был в серой фронтовой шинели и выглядел грустно и несолидно.
Когда пришли советские, папа снял со стены в столовой большой портрет, собрал все карточки с царской семьей и закопал в опилках на чердаке за трубой — так будет спокойнее. Но, видимо, он провел эту операцию недостаточно тщательно.
Читать дальше