— Спасибо, не нужно, — холодно говорит она. — Не нужно не дышать. И за чай спасибо.
Музейный сторож вдруг обижается, говорит ей с укором:
— Вот вы не понимаете, а вы поймите: вдруг кто нагрянет! Скажет, пустил черт его знает кого, и пропишут мне клизму с толченым стеклом… Всего надежнее, если б вы — с ними за компанию. Они всегда пьяные, добрые, не откажут, и меня не касается… А если не нагрянут, да и то верно: осень, ну кто может нагрянуть? — тогда тем более. Увижу, что время вышло, ждать больше некого — сам вам отопру. Любуйтесь тогда сколько влезет, можете и дышать, а пока — пейте чай или гуляйте где-нибудь, у нас красиво. Потерпите пока.
— Что ж, мне спешить некуда, — примирительно говорит мужчина в драповой куртке. Смотрит на часы, потом на женщину. — Поезд в двадцать два ноль три… А ваш?
За окном гулко бьют друг о друга и, распахиваясь, стонут железные ворота.
— Легки на помине. — Музейный сторож удивленно и опасливо глядит в окно, и Снетков оборачивается к окну помимо своей воли. Две пары шагающих черных сапог на миг показываются в окне, слышен мерный хруст мусора под каблуками, потом сапоги исчезают, стихают шаги, и музейный сторож успокаивается. — Нет, не они. В сапогах — не они. Может, кто, а может, милиция… Может, твои где напакостили?
— Все может быть, — подавленно отвечает Снетков и замолкает, уставясь злым, неподвижным взглядом в кружку с остывшим чаем.
— Невеселый вы человек, — осторожно замечает мужчина в драповой куртке, по-своему оценив этот взгляд. — Я давно заметил, все уроженцы здешних широт склонны мрачнеть безо всякого повода.
— Я не мрачен, — устало отвечает Снетков. — И родился не здесь, а в степи. Капустин Яр, есть такое местечко черт его знает где.
— Под грохот ракет!.. — оживляется мужчина в драповой куртке. — Неплохой зачин для мемуаров.
И Снетков, не глядя ни на кого, то и дело косясь на дверь, принимается заговаривать в себе страх:
— Да, огненные шары. Поднимаются к ночному, очень черному небу, и все вокруг дрожит, как желе. Потом становятся маленькими злыми звездами и прячутся среди звезд… Хотя, подозреваю, я это после вообразил и поверил, будто бы помню это, а на самом деле — ну что я могу помнить? На самом-то деле мне и трех лет не было, когда родителей перевели в другой гарнизон… потом в другой, ну и так далее. Они военврачи… Что точно помню, не по их рассказам, и это удивительно, — это маки. Кто-то держит меня высоко на руках, а вокруг, везде — алые цветы, кровавый ковер до неба. Я не местный, я оттуда… Сюда загремел после ординатуры, и прижился, и никуда не хочу. Потому что не люблю город и деревню не выношу — зачем они вообще? Случайные скопища ненужных друг другу людей, не понимаю… Не нужны, непонятны друг другу, каждый — себе, в себе и о своем, и это, скажу, ради Бога, почему бы и нет, — но ведь теребят друг друга, тискают, пихают, ломают нещадно, заставляют врать и работать, лезут в душу и в жизнь!.. Это не по мне; деревня и город — не по мне. Если хотите, я так воспитан. Все детство по глухим гарнизонам, а это — не то, это совсем другое… Гарнизон, это ясно, дело грубое, тоскливое, и с меня довольно, но, допустим, полярная станция или какая-нибудь другая, не полярная станция, табор, цирк, этот вот интернат на горе, да хотя бы и монастырь, если вам так нравится, — Снетков впервые без робости, даже снисходительно улыбается женщине, — это мое… Некоторый мир людей, обособленный и замкнутый в себе не случайно, а ради схожих склонностей, ради общей заботы и, быть может, высшей необходимости, — это мое, это я очень хорошо понимаю…
— Выходи, — раздается внезапно и громко под низким потолком дома музейного сторожа, и Снетков испуганно замолкает.
Дверь распахнута. Воспитательница Ольга Павловна стоит на пороге.
Черное тело течет меж ветвей — сквозь тесное их сплетение — и вздрагивает, дыша; две желтые вспышки пронизывают куст мгновенным мерцанием… Мальчик не боится. Уж — это совсем не страшно, даже привычно: множество их живет на склонах горы. Когда отец привез его на гору, первое, что увидел мальчик, были трупы ужей, прямые и длинные, как резиновые плети. Они лежали в ряд на тропе, и красные жирные муравьи жадно сновали по их черной, высыхающей на солнце коже… Мертвые ужи висели на сучьях яблонь, привлекая к себе тяжелых, гудящих мух, гнили, распластанные и раздавленные, в сырой тени стен… Стоило живому ужу неосторожно прошелестеть в траве, как воинственные крики, визги, завывания детей потрясали гору. Свистели прутья, летели камни, и так продолжалось изо дня в день, пока главный врач не вышел из себя. Он приказал дудеть сбор, выстроил всех в две шеренги, — кричал, плевался, махал кулаком, обзывал садистами, фашистами и живодерами, говорил и другие слова, за которые потом, правда недолго, многим мечталось ему отомстить. «Откуда в вас, засранцах, эта гадость? — вопил он. — Где вы этого набрались?.. Я знаю, у кого вы этого набрались! Будь моя воля!..» — грозил он, потом вдруг сразу устал, сник, сморщился, как кислородная подушка, и, не глядя им в глаза, принялся рассказывать про ужей разные занимательные разности и даже припомнил историю о том, как одна красавица по имени Ель полюбила Короля ужей и отправилась с ним жить в его ужиное царство… Главный врач забыл, чем кончалась история, сказал: «…Ну, вы сами догадайтесь или придумайте, чем там у них кончилось», потом сказал «свободны» и, не оборачиваясь, побрел к себе в амбулаторию… Ужей больше не трогали, уступали им дорогу, иногда ловили, чтобы попугать девочек, и сразу отпускали… Если кому-нибудь из новеньких по незнанию случалось убить ужа, над ним вершили суд в его отсутствие и наказывали не битьем втемную, не мазаньем зубной пастой, но самым страшным наказанием — нападением .
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу