— Все правильно, — отозвался Воскобоев. — Авиация для меня — все… Когда помер отец, бабки меня, эмбриона девятилетнего, взяли жить к себе в Лугу. Бабка родная и бабка двоюродная. Наталья и Люся — я их до сих пор ненавижу…
— Злые? — спросил Живихин.
— Добрые. Это по-вашему ненавидеть можно только злых. Мне бабкина доброта была хуже зла, потому что очень меня жалели. Я, например, простуду схвачу или на улице получу по соплям — они и давай надо мной кудахтать, давай реветь, давай причитать: ах ты дитятко Христовое, ах ты сиротинушка бедненький, ах ты болезненький, и некому тебя уберечь-заслонить, некому тебя уму-разуму научить, и некому тебя приласкать, сопли вытереть!.. Короче, достали. У меня уже усы вовсю лезут, а они мне припарки ставят, шарфами кутают, до школы чуть не за руку провожают и охают надо мной, словно над калекой убогим или над малым ребенком. Как только устанут охать, перепсихуют — сами начинают болеть, а болеть любили… Я из-за этого все лекарства в аптеке знал назубок лучше любого провизора. Аптекарша мне говорит: возьми раунатин, а я ей: нет, говорю, в такую погоду, как сегодня, желательнее будет спазмалгин. Его, пожалуйста, моим бабкам, а мне самому заверните пентаглюцид — у меня желудок капризничает второй день.
— Что за пентаглюцид? — заинтересовался Живихин. — Никогда о таком не слышал.
— Отличное натуральное средство из подорожника. Когда сильный понос, и от печени… Короче, бабки мои своего добились. Вошел я во вкус такой жизни и, главное, поверил, что я слабак, развалина и что почти все люди вокруг меня — больные да полумертвые. Но знал, есть и другие — те меня, как танк, переедут и не заметят. Их такое здоровье распирает, такая силища — где уж им меня заметить!.. Сморкался я, кутался, то и дело пульс себе щупал — и завидовал тем, кто мог плюнуть на меня, растереть и не заметить. От этой зависти я, пожалуй, и пошел в Авиацию.
— Ты сделал правильный выбор, капитан, — тихо, но внятно произнес Живихин. — Ты стал человеком.
— Даже больше, чем человеком. Человеки — они там, внизу, на земле копошатся, а я на них и не смотрю, я их с высоты даже не вижу… И машина у меня — не шар-монгольфьер, а всех их, если что, сотрет в пыль.
— Ты куда-то не туда хватил, — недовольно сказал Живихин.
— Я же не вообще, я для примера, — с досадой пояснил Воскобоев. — Пока я летал, я был всё. А теперь я никто, труп. Теперь мне одна дорога — к бабкам Люсе и Наталье на завалинку, кряхтеть да охать… Они, правда, померли обе, больше не охают.
— Что же выходит? — спросил Живихин. — Стоит тебя из самолета, как из люльки, вынуть, и ты сразу труп? Да кто же ты после этого, Воскобоев?
— Никто, — насмешливо отозвался Воскобоев. — Я же сказал: никто.
— А если ты никто, то и не о чем мне с тобой разговаривать.
Воскобоев быстро затих, засопел. Живихин долго не мог уснуть, растревоженный гнетущим чувством стыда. «Почему мне стыдно? — недоумевал полковник. — И перед кем мне стыдно? Разве мне перед ним стыдно? Это ему должно быть стыдно, а он спит… Оттого, наверное, мне и стыдно, что ему должно быть стыдно…» Живихин напоследок прокашлялся, наладил дыхание и уснул.
…Майор Трутко не слышал этого кашля. Майор спал, и снились ему две старухи, никогда не виденные им наяву. Бабка Наталья снилась ему маленькой, рыхлой, мягкой, похожей на клубок серой шерсти, а бабка Люся была высокой, сухопарой, слегка сутулой, в круглых очках с трещинкой на левом стекле. В этом уютном сне майор лежал простуженный на широкой печи под колючим, пахнущим пылью тулупом, и обе бабки склонились над ним. Губы их беззвучно шевелились, майор согласно кивал, не смущаясь тем, что не слышит обращенных к нему слов: он, и не слыша, понимал эти слова, потому что за долгие годы родства и приязни, сомнений в которых сон не оставлял, он успел привыкнуть к этим усыпляющим словам, как успел привыкнуть к запаху тулупа, к простудному жару, к печальному поблескиванию круглых очков бабки Люси… Она вдруг перестала шевелить губами и насторожилась: мерный скрип раздался за окном. Кто-то бродил за окном по глубокому снегу.
…После всякой выпивки охотовед просыпался среди ночи, — так были устроены его нервы. Чтобы вновь уснуть, ему требовалась рюмка водки; никакое другое снотворное не помогало. Своя водка была выпита, посягнуть без спросу на запасы гостей он не решился и потому вышел из дому — продышаться и нагулять, если повезет, потерянный сон… С каждым шагом проваливаясь по колено, он материл ветер за то, что тот нанес к порогу столько снега, и тут же уговаривал его не стихать — дуть до утра, дуть весь день и испортить гостям охоту. Охотовед завидовал их жизни, далекой от него и уже оттого завидной. «Они выспятся, они будут за зайцами бегать, а ты, имей в виду, будешь до обеда убирать снег. Они тут будут воздухом дышать, а ты улыбайся им за это…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу