Пасха была ранняя. Снег и лед стаяли. Ручьи надулись и бурым пенящимся потоком вышли из берегов, на два фута затопили Кроссбридж и даже самый мост; ручьи скатывали вниз по склонам обломки скал, опоили зеленеющие поля до того, что они превратились в непроходимые болота. Дороги развезло так, что по ним было ни пройти, ни проехать. Скоро только в ложбинах, куда не проникало солнце, еще сохранялись прожилки снега, напоминающие о зиме. Природа набухала первой зеленью — предвестницей весны, грядущего изобилия. А Дженис узнала, что ждет ребенка, и лед, ушедший с лица земли, вошел к ней в душу.
Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы сообщить об этом Ричарду и родителям. Она откладывала разговор со дня на день, бывало, что и сама забывала, и тогда на душе у нее становилось легко и весело; все же в конце концов она заставила себя сказать им. Их радость и заботы, которыми, узнав, они окружили ее, действовали на нее раздражающе; ей казалось, что кровь и вправду холодеет у нее в жилах, и ответную улыбку ей часто приходилось мучительно выдавливать.
Ричард начал преподавать, и большую часть дня она оставалась одна, всеми силами стараясь подавить страх и отвращение к набухающему в ней ребенку. Она гуляла с Паулой, как-то раз даже помогла матери убрать церковь, побывала на собрании Женского клуба. Начала играть на пианино — когда-то, пока Дженис еще не решила, что у нее для этого нет времени, мисс Уилкинсон в течение нескольких лет бесплатно занималась с ней музыкой, — просмотрела список книг, притворяясь перед собой, что еще поедет в Каркастер. И несмотря на все это, постоянно пребывала в паническом страхе, и впереди ей мерещилась катастрофа.
Она почти перестала выходить, ничего не делала, ничего не читала, слушала радио — но голоса ее раздражали, пенье и декламация стали невыносимы, и она наполняла кухоньку коттеджа электронными ритмами поп-музыки, — вставала поздно, перестала следить за собой, оставляла посуду немытой, под всеми предлогами подкидывала Паулу Эгнис, которая была рада помочь, опасаясь, что беременность воскрешает мучительные воспоминания, думая, что потворство и неусыпная забота будут с ее стороны лучшей помощью.
Дженис не находила себе места. Она не понимала, почему бы ей не быть довольной жизнью, знала лишь, что недовольна. Она любит Ричарда — эти слова она твердила себе в укор и в помощь, в отчаянии и в надежде, твердила тысячу раз в день. Любит его нежность, его упорство, даже когда оно оборачивается упрямством, его решимость, даже если, как сейчас, она нагоняет на нее тоску. И ей опять стало тоскливо. Не должно было этого быть, она сознавала, что не должно. А сама пропадала от скуки. Так она это называла, боясь даже в мыслях заходить дальше.
Она с ранних лет привыкла к большой самостоятельности, и, хотя в городах люди могут быть столь же одиноки, способствующий разобщению рельеф деревенской местности сказался на ее характере, и в конце концов она уверилась, что судьба ее находится исключительно в ее руках; она еще девочкой полюбила одинокие прогулки, и мечты, которым она предавалась, гуляя, мало-помалу определили ее душевный настрой. Мечты всегда были одни и те же. Она станет независимой, умудренной жизнью женщиной, свободной от привязанностей как к людям, так и к месту. Довольно-таки скромная, безобидная мечта — пока она оставалась мечтой, но она превратилась в цель, и эта цель определила всю жизнь Дженис. Вокруг она не видела ничего, чему стоило бы посвятить себя, — ее не интересовали ни смена времен года, ни животные, ни окрестности, ни люди, живущие поблизости; она не собиралась брать пример с родителей, потому что путь, избранный ею, был совершенно не похож на их путь.
Влюбившись в Ричарда, она расцвела, но не так, как следовало бы расцвести в ее придуманной жизни. Прежде ее воля была законом, теперь она должна была повиноваться чужой воле; она следовала, а не вела; была скорее сургучом, чем печатью. И все же она расцвела, поскольку тело ее отзывалось на зов его тела, прелестное лицо понемногу утратило напряженность, которая так часто портила его, мысль освободилась от шор, и после разговоров, которые они вели, многое из того, что было прежде под запретом, стало возможным и досягаемым. Потому что расплачиваться за избранный ею для себя образ жизни приходилось пустотой в какой-то части мозга — может, воображаемой пустотой, но чуть ли не физически ощущаемой, где никогда не возникало никаких вопросов, откуда все неуместные сомнения были раз и навсегда выкорчеваны, где в цепях, выкованных из ее намерений, томился ее дух. Обсудили они и это.
Читать дальше