Как говорится, коготок увяз — всей птичке пропасть. Йорг прикинулся ничего не понимающим и потребовал, чтобы «Эзе» поведал ему о своем взгляде на вещи. «Ты не можешь клеймить меня позором, — он имел в виду статью Зуттера, — и утаивать, в чем моя вина. Ты сказал „А“, Эзе, теперь пришла пора сказать и „Б“». Он имел в виду разговор по душам, принципиальную дискуссию, в ходе которой он хотел «вернуть себе свою честь», полагая при этом, что Зуттер его обесчестил. Оскорбленный в своем тщеславии художник не сомневался, что Зуттеру придется ответить на этот упрек. Тем самым спор, который затеял Йорг, перешел на уровень личных отношений. Художник рассчитывал здесь на свое преимущество, так как искусство научилось смело сталкиваться с противоречиями жизни.
Так началась между ними борьба за власть, замаскированная под беседы-исповеди, с глазу на глаз, беседы мужчины с мужчиной. Тот, кто в чем-то признавался, становился значительней, тот же, кому признаваться было не в чем, но кому доверялись, должен был воспринимать эту значительность как некое отличие. Известный почти во всем мире фон Бальмоос требовал от малоизвестного Зуттера, как будто он и впрямь в этом нуждался, чтобы тот стал его духовным пастырем. Зуттер относился к таким вещам болезненно, на это жаловалась еще Руфь, но еще болезненнее он воспринял ее замечание: «Вы друг друга стоите». Со времени коллективной жизни в «Шмелях» Зуттер пребывал в уверенности, что Руфь если и терпит Йорга, то только из уважения к его жене.
Была еще одна причина, по которой Зуттер затаил обиду на Йорга: тот заставил его осознать побудительный мотив своего писательства. Он писал, чтобы хоть и с опозданием, но оправдаться. Чтобы задним числом, мучаясь, убедить себя в своей правоте. Писания Зуттера были выражением отсутствия у него остроумия. В его архиве хранилась со времен процесса 1992 года папка под названием «Запоздалые остроты», в ней-то, семь лет спустя, он и рылся без особого желания, пытаясь напасть на след того, кто в него стрелял. Он обнаружил в ней заметки и несколько писем, по поводу которых ему оставалось лишь надеяться, что он их не отправил.
Мы встретились в пятницу вечером, после вынесения приговора, за столиком в ресторане Эмилио, постоянно закрепленным за тобой, — «в твою честь, Эзе», — улыбнулся ты своей безжалостно обворожительной улыбкой. Тебе нужно было во что бы то ни стало пригласить меня. Мы ведь не виделись целую вечность, ты решил наверстать упущенное за шампанским («о вине не может быть и речи»). У меня это дело «обернулось» интереснее, чем ты ожидал (тут последовала фраза о «тихом омуте»), и Руфи, признался ты, тебе все время страшно недоставало. Ты ведь с ней был «в одной компании» уже в пору твоего увлечения «диким западом», когда снимал мастерскую в Париже, и особенно в «Шмелях», где она была не просто членом коллектива, а вашим добрым духом; собственно, вы еще за десять лет до того носились с идеей «Шмелей» («Лео, Руфь, Шлагинхауф и я»), маленькая образцовая коммуна, относительно которой ты, к сожалению ошибочно, полагал, что она и есть самое подходящее место для работ твоего масштаба. Ты тогда еще рисовал, даже на миллиметровке, рисунки можно было как следует рассмотреть с помощью аппарата для чтения микрофильмов. Но однажды ночью в голову тебе пришла мысль об отбросах цивилизации, и ты должен был уехать, чтобы запечатлеть эти отбросы в художественных образах. Наиболее подходящим местом для этого оказалось эмментальское захолустье, нет ничего запущеннее альпийских предгорий. Это длинный зеленый луг, застроенный торговыми центрами и секс-шопами. Тем временем и Руфь, как ты выразился, «краснея, пошла по моим следам», по кровавому следу, ведущему в суд и из суда, тому самому следу, в котором так любит копаться журналистская братия.
Прежде чем дать достойный ответ на твои выпады по адресу журналистского «цеха», который, как ты полагал, использовал тебя в корыстных целях и надругался над тобой, я попросил тебя прочитать вслух меню, так как мои очки не позволяли разобрать написанные причудливыми буквами слова, да еще в тусклом свете от свисавших с потолка рождественских украшений этого поистине пьемонтского заведения. Ты великодушно возвестил, что белые трюфели находит даже слепая свинья. А так как ничего другого, кроме белых трюфелей, не подавали, ты принялся рассказывать мне о трех единственно возможных способах их приготовления. Официант разразился сдержанными восклицаниями радости: он был страшно рад иметь дело со знатоками и приветствовал во мне одного из них. Похожая сцена разыгрывалась тут каждый раз; позже ты признался, что всякий раз заказывал только это блюдо, других в этот день тут не готовили.
Читать дальше