«Кто? — думал Шихин. — Кто мог это сделать по складу ума своего и нутра, у кого были причины, у кого — необходимость?»
И произошло то, что и должно было произойти, — чем дольше Шихин прикидывал, тем больше возникало в его смятенном уме воспоминаний, сопоставлений, подозрений... Он ужаснулся тому, что можно, оказывается, подозревать каждого. Шихина втягивало в подозрения, как в какую-то черную дыру, он сопротивлялся из последних сил, находил оправдания для поступков и слов своих друзей, но память подсовывала все новые воспоминания, и Шихин терялся среди нагромождений случайных слов, странных поступков, необъяснимых обстоятельств. Он, оказывается, помнил самые невинные прегрешения своих друзей, оплошности, смешные злодейства и милые мерзости. А казалось — забылось начисто, ушло из памяти, ушло и растворилось в бескрайнем пространстве прошлого.
Ан нет!
Все вспомнилось.
И Шихин пришел в ужас от собственной испорченности. Разве можно помнить подобное?! Да это само по себе подло! Но проходило какое-то время, и он, отбросив подозрения, снова возвращался к ним, и опять беспомощно барахтался в воспоминаниях, и не мог ответить себе — с болью ли, с наслаждением? Так бывает, когда расковыриваешь поджившую рану, отдирая от нее полоски мертвой кожи, запекшиеся корочки, пока не увидишь просачивающуюся капельку живой крови. Рана уже не болит, осталось только воспоминание о боли и непреодолимое желание трогать и трогать ее, зная, что настоящая боль где-то рядом.
Потом вскипало возмущение — почему кто-то вообще берется судить о нем, вмешиваться в его жизнь, в его судьбу?! Почему кто-то, зная, что само письмо есть подлость, отправляет его дальше, возводя в ранг документа, уличающего доказательства, в орудие расправы наконец?!
Кто и по какому праву узаконил все это?
Зачем?
Ведь получается, что подлость не обрывается на самом написании доноса, она продолжается, и каждый, кто его читает, кто ставит свои подписи, даты, штампы, тоже участвует в подлости... Что же выходит... Достаточно сделать маленькую пакость, и она катится вниз, вызывая лавину из подозрений, обвинений, уличений... И эта лавина настигает человека, сбивает с ног, выворачивает руки, ломает хребет и наконец погребает под собой на веки вечные... А тот, бросивший в почтовый ящик маленькое письмишко в стандартном конвертике, знает об опасности схода лавин? Наверняка знает, на лавину он и надеется. Значит, он хотел увидеть меня погребенным?
И добился... И пришел... И он здесь?
Шихин с изумлением огляделся по сторонам. Сад был спокоен. Вызывающе и свежо светились флоксы у крыльца. На верхней ступеньке лежал Шаман, устав от иг-рищ. Матовые стволы берез излучали чистоту и честность. Несколько елей у забора темнели таинственно и обреченно — к Новому году их срежут ночью какие-то пьяные идиоты и продадут у гастронома по трояку за штуку.
И еще сад был наполнен голосами — это Шихин ощутил как-то непривычно остро. Негромко переговаривался Анфертьев со Светой, орала, ошалев от безнадежности, Федулова, проникновенно говорил Игореша, иногда взвивался шутливый смех Селены, сипел, отчитывая кого-то, Ошеверов, Адуев сам себе рассказывал о вынужденной посадке в суровых условиях Кольского полуострова, посапывала в гамаке его дочь Марсела, грустный Васька-стукач делился с Валей своими горестями, бесхитростно раскрывая подробности прелюбодеяния жены...
И Шихина охватила горечь прощания — никогда больше этот день не повторится. С неожиданной ясностью он ощутил кратковременность жизни и, сделав над собой еще одно усилие, увидел, как будут разбирать дом на дрова, а рядом могущественная организация выстроит пансионат для своих уставших сотрудников, и он, Дмитрий Алексеевич Шихин, придет сюда, на развороченную землю, подавленно будет бродить среди искореженных деревьев и вспомнит, все-таки вспомнит свое мимолетное ощущение — сад, наполненный голосами...
И, охваченный горечью предвидения, он малодушно заклинал — пусть все хоть немного продержится, пусть звучат голоса, шелестит листва, пенится красное вино в ошеверовской канистре, и пусть среди его гостей ходит сволочь, только бы все продержалось еще хоть немного. Пусть конается Вовушка в документах, тоскует по жене Васька, пусть Федулов все так же сидит в туалете и подсматривает за своей бестолковой Наташенькой, оберегая от чьего-либо слишком уж пристального внимания, пусть...
И тут же, заметив мелькнувшие рейтузы в приоткрытой двери туалета, Шихин вспомнил, что Федулов жил в его квартире — больше ему приткнуться было некуда. У всех у нас бывают времена, когда приткнуться некуда и, пораскинув умишком, перетасовав знакомых, сослуживцев, должников, мы наконец на ком-то останавливаемся. Обостренная бедой интуиция подсказывает — вот здесь ты можешь на что-то надеяться. Так уж получалось, что интуиция многим указывала на шихинский дом, этот ли, прошлый, позапрошлый. Федулов тогда крепко подзалетел. То ли от радости, то ли от горя, но однажды он так напился, что был задержан дружинниками, острижен наголо, осужден на пятнадцать суток, которые не без пользы для своего образования отработал на городской свалке. А вернувшись, обнаружил, что с работы изгнан что над его головой торжествующе парит позор. И он, сбежав из города Севастополя, рванул к Шихину.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу