Старая женщина вытерла глаза. Рассказ поразил Гордвайля в самое сердце. С огромной жалостью он смотрел на несчастную мать.
— Вы думаете, она осталась там? — продолжила та с горечью. — Только три дня! Не более того! Они сказали, у них нет места! Что это было только временное решение, на несколько дней, а потом их переводят туда! А там уже держат несколько недель, а то и месяцев, никогда нельзя знать заранее при этой болезни, сказали, иногда это на два месяца, а иногда даже полгода, а у них нет места. Я протестовала, плакала, умоляла их. Говорила с профессором, с самим Вагнером-Яуригом. Он мне сказал: «Посмотрим. Если только будет возможно, то охотно. Но если в администрации говорят, что нет места, значит, нет, и мое вмешательство ничем не поможет. А там, кстати, лучше, чем здесь. У нас старое здание, а у них все самое современное и приспособлено для удовлетворения потребностей больных. Только название пугает. Но это просто предрассудок, и больше ничего!» Когда же я на следующий день пришла проведать ее, мне сказали, что ее еще утром перевели в Штайнхоф. И с тех пор она там, — закончила старая женщина.
Гордвайль помолчал. Спустя минуту спросил:
— Как она себя чувствует сейчас? Стало лучше?
— Разве я знаю? Кто это может знать? Неделю назад врач сказал, что ей сильно лучше и что если так пойдет и дальше, то через два месяца она сможет вернуться домой. Я сама ничего не могу понять. В первое время она отказывалась от пищи. Хочет уморить себя голодом, так сказала. Вынуждены были прибегнуть к принудительному кормлению. Она была ко всему безразлична и, представьте себе, даже не хотела меня видеть, когда я приходила к ней. О ребенке тоже не спрашивала, все время молчала. Сейчас она уже немного разговаривает, кушает то, что я ей приношу. Один раз я взяла с собой ребенка, еще в самом начале, думала, она обрадуется, но она не обратила на него никакого внимания. С тех пор я его больше не приводила. Зять навещает ее только раз в неделю. Он все время занят. Два дня назад попросила, чтобы я принесла ей апельсин. Сейчас она, верно, уже ждет меня, смотрит в окно, как в те дни, когда знает, что я приду, — сестра мне рассказала. Несколько дней назад даже спрашивала ее, сестру, о ребенке. И все время хочет домой. Разлука с нами просто разрывает ей сердце. Не пускает меня, когда я собираюсь уходить. Просит, чтобы я взяла ее с собой, — плачет, умоляет, бежит за мной до самой двери. Всякий раз, когда я возвращаюсь от нее, два дня болею. Не могу видеть страданий бедной девочки.
— В каком она корпусе? Я бы навестил ее.
— Сначала была в девятом, а неделю назад ее перевели в седьмой. В седьмом более легкие больные, так сестра говорит. Я лично не вижу разницы. И там, и тут несчастные люди.
Гордвайль решил немедленно отправиться в Штайнхоф и простился со старой женщиной.
— Вам следует сказать там, господин Гордвайль, что вы родственник, иначе вас не впустят, — напутствовала она его напоследок.
Гордвайль пошел позвонить в контору. Лучше бы кто-то другой позвонил, Ульрих например, подумал он. И, как это порой случается, действительно увидел возле кабины общественного телефона своего приятеля Ульриха.
Тот потерял должность за несколько недель до этого и с тех пор предавался праздности, гулял по улицам и зачастую подолгу сидел в кафе, где время от времени писал очередное стихотворение. Жил он сейчас за счет своего дяди и денежных затруднений не испытывал. Всегда элегантно и со вкусом одетый, он по большей части пребывал в отличном расположении духа.
— Ты не пойдешь в контору? Но почему?
— Я себя неважно чувствую — это для доктора Крейндела, а для тебя — просто не хочу. Кроме того, мне нужно поехать в Штайнхоф, не желаешь ли присоединиться?
— Ну уж нет! По собственной воле — никогда, разве что меня вынудят! А кто у тебя там?
— Одна знакомая. Я только что узнал, что она там. А ты куда собрался?
— Зайду в «Херренхоф». Я еще не видел сегодняшних газет. Может, забежишь туда тоже, когда вернешься?
— Точно не раньше пяти. Это далеко.
— Ничего страшного. Я еще буду там.
Купив плитку шоколада и несколько апельсинов, Гордвайль сел на трамвай. Поездка занимала примерно три четверти часа: дважды нужно было делать пересадку. Гордвайль стоял в единственном вагоне, зажатый в толпе женщин из простонародья, которые тащили судки с горячим для своих больных, корзины и котомки. Лечебница раскинулась на широком, плоском холме, расположенном за городской чертой: она была видна издалека — словно отдельный город, окруженный высокой железной оградой, в центре которого тускло светился в сумраке пасмурного дня золотой купол церкви. Чем ближе Гордвайль подъезжал к месту, тем сильнее охватывало его какое-то внутреннее беспокойство, смешанное с малой толикой страха. Когда трамвай, вздрогнув последний раз, остановился и стихли скрип и скрежет колес, в первый момент воцарилась жуткая тишина. Сама жизнь словно затаила дыхание. Пассажиры, казалось, не знали, что делать — выходить или оставаться в вагоне. В этот миг тишину прорезал пронзительный долгий крик, от которого кровь застыла в жилах, ужасный женский крик, в котором было что-то звериное. Он донесся издалека, словно из-за широкой впадины пустыря, простиравшегося перед лечебницей. Холодная дрожь сотрясла Гордвайля, сердце его замерло на миг. И снова воцарилось безмолвие, еще более вязкое и всепроникающее, чем перед тем. Старуха рядом с Гордвайлем вдруг выдохнула то, что чувствовали все: «Несчастные эти больные — беда им!» Гордвайль вышел из трамвая в потоке посетителей, остановился на секунду, чтобы собраться с духом, и направился к воротам. Из-за ограды доносился теперь глумливый сатанинский хохот, громкий и звонкий, слышный издалека и смешивающийся с тоненьким и высоким женским голоском, выводившим веселую арию из оперетты. Гордвайль не разбирал слов, но мелодия была ему знакома, внизу в городе ее напевали все, и именно эта веселая песенка произвела на него сейчас особенно гнетущее впечатление, как будто в ней отразились все страдания и унижения и этих больных, и всего человечества.
Читать дальше