Половодье человеческих глаз по-рыбьему равнодушно мерцало в этих бледных видениях, расступалось тающим паром перед прожигающим ужасом глаз гоголевского "Портрета": это были вечные глаза соглядатая и заушателя, скрытые в любой тьме, за любой стеной и ширмой, да и за человеческим лицом: как бы ты себя ни вел, ты был у них на виду, ими судим, а сам их не видел, и знал, что несут они лишь разор, острог, гибель.
Впервые в жизни я не уснул, а провалился в сон, впервые в жизни зримо восставшая материя прочитанного так сразу вторглась в сновидения, странно обособляясь в обычной и привычной сновидческой ткани своей чужеродностью, впервые сны шли многоэтажно или, вернее, извлекались один из другого, как матрешки, имена и фамилии корректоров и операторов порхали, заверчивались смутной пеной, оборачиваясь толпами неотчетливых, как бы недопроявленных лиц, ибо каждое имя по законам мира сновидений порождало некий образ, они толпились, мучая меня своей недопроявленностью, они бежали вслед за непомерно высоким гоголевским ростовщиком в стеганом азиатском халате с неожиданно маленькой, как у допотопного диплодока, головкой, которая вдруг оказывалась головой Пети Бачу, только лицо у него было сожженное и темное, как у Нэдика Старосоцкого.
Я проснулся поздно, день был воскресный, высоко и покойно, освещенные нежарким солнцем, стыли белые облака, никого из дружков не хотелось видеть, я тайком спустился к реке, сидел в зарослях над высоко идущими водами и без конца пускал по ним светящуюся покоем и синевой гоголевскую фразу: "…отличать поэтов-художников, ибо один только мир и прекрасную тишину низводят. они в душу, а не волненье и ропот…"
И я думал о Пушкине, образ которого витал над нашими краями, он жил в Кишиневе, приезжал в Бендеры, искал на Варнице следы могилы гетмана Мазепы, и его строка скатывалась с моих губ и тотчас уносилась водами: "Бендер пустынные раскаты…" Здесь он услыхал историю то ли о неком помещике Седлецком, то ли о бендерском аферисте, который перепродавал документы умерших крестьян, затем пересказал ее Гоголю, и вот уже более столетия непотопляемым ковчегом колышется на волнах времени поэма "Мертвые души", вот в этот миг исчезает по водам, за поворотом берега, вслед за пушкинской строкой.
Через тридцать лет, вспомнив ту пасхальную ночь, я перечитал "Портрет", и, как бы обрамляя это чтение, странным фантомом вставала отшумевшая в пластах тех лет жизнь, и сама заключенная в рамку.
Наступил май. Нас собрали в актовом зале школы, двое мужчин в серых в полоску костюмах с незапоминающимися лицами, озабоченными голосами, сменяя друг друга, рассказали о том, что в районе нашего города и его окрестностей сброшены два диверсанта по имени Османов и Саранцев, по рядам шли их фотографии, нас попросили немедленно разойтись по улицам, вглядываться в подозрительные лица, но быть осторожными, обращаться к ближайшему милиционеру. Впервые так откровенно массы школьников бросались на слежку. В первый и в последний раз я по-настоящему ощутил волнение охотника за дичью, да не за животным, а за человеком, и охотничья эта страсть была еще более приятной и волнующей, ибо освящалась всей окружающей властью; собачья страсть сыщика проснулась во мне, в миг показав все свои прелести и вышибив высокие идеалы; я вдруг даже понял, что ищейка должна обладать одаренностью не менее, чем полководец или мыслитель, должна развивать в себе и пестовать собачье проворство мгновенной оценки ситуации; я наметил себе жертву в одной из подворотен, какого-то мужика, подозрительно озирающегося по сторонам, я прилепился к нему, шел в отдалении по пятам, всеми фибрами ощущая, насколько охота на человека заманчивей и вожделенней, чем охота на зверя; человек кружил по переулкам, вышел на окраину, в сторону Хомутяновки, я бросился к милиционеру. Мужик показал ему документы и, глядя на меня, зло сказал: "Я этого сучонка давно приметил, прилип, как репейник…"
В июне мама достала для меня путевку в пионерский лагерь на Борисовке. Мы жили в деревянных бараках среди леса, покрывающего холмы, с которых виден был весь город в низине, питались скудно, но целыми днями гоняли мяч.
Классная сердцеедка Люда Бережная с голубыми глазами и утиным носом, с которой в классе мы соревновались в учебе, тоже была в этом лагере; нас окружала тишина, пропитанная настоем хвои, дуба и ореха, в овражках и ложбинках, устланных уже начинающими опадать листьями стоял уютно-сонный туман, не было необходимости соревноваться, мы уходили вдвоем в такой овражек, лежали на спинах рядышком, и мечтательное небо, словно бы прянувшее в высоту, висело на верхушках деревьев, и земля под нами казалась нам бескрайней вертикальной стеной, к которой стволами деревьем были как бы прибиты мы, небо, облака, и стоит подняться, как тебя унесет в голубую бездонную пропасть; она лежала вплотную ко мне, эта первая встреченная мной в жизни по-настоящему умная девочка, я рассказывал ей всяческие небылицы, напевал отрывки из симфоний и оперных увертюр, мы подолгу молчали, и я ощущал медовое дуновение ее дыхания, веяние ее шелковистых волос, но что-то неуловимо неприятное от прошлого скверного духа соревнования стояло между нами, мы так и не прикоснулись друг к другу, а, вернувшись в школу, даже ощутили вражду, и только через много лет, встретившись, вспоминали те мгновения как самые счастливые в отроческие годы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу