Край усадьбы, пойменные земли, на которых Янкелев дед обычно сажал помидоры, были залиты высоко поднявшимися водами Днестра, купы камышей и кустов стояли по горло в быстро текущей влаге, гнулись, оставляя борозды на поверхности идущих мощным током грязно-шоколадных паводковых вод, мы сидели у самого их края в насыщенной брызгами и влажным покоем тишине и швыряли плоские голыши так, чтобы они прыгали по водам. Кудахтанье кур, хрюканье свиньи, перекликающиеся по огородам человеческие голоса казались далекими и ирреальными, как сквозь вату сна. Мы ели с Янкелем мед, принесенный дедом прямо из ульев, запивали парным молоком, и над нами витал запах горячего покрывающегося румянцем в печи теста: Янкелева бабка пекла куличи и красила яйца к христианской Пасхе, идущей вслед за нашим еврейским Песахом.
Блаженно-полусонные, мы шлялись вдоль огородных грядок, бегали по лесу, кричали вдаль, ловя эхо, и я был рад, что Янкель не прихватил с собой мандолину: по слоновьей его медлительности музыкальная эпидемия в классе только недавно до него добралась, Янкель приобрел мандолину, я научил его нескольким незамысловатым мелодиям, и он часами пыхтел над инструментом, ежесекундно покрываясь румянцем от наплыва чувств.
Облака, молоко и мед грядой тянулись сквозь весь этот день, и к апрельскому закату, сопровождавшему нас на обратном пути, прибавился бледный, едва проступивший на светлом небе месяц.
Пустынный дом был прибран и тих. Бабушка и мама ушли в синагогу, а потом к знакомым. Я был один, я поглядывал в окно на низко повисшую, словно бы звенящую серебром пасхальную посудину месяца, зажег настольную лампочку, начал читать "Портрет" Гоголя.
Пришли мама с бабушкой, укладывались спать, проверяли заперта ли наружная дверь на металлический крюк, уже бабушка по привычке, повторяющейся каждую ночь, несколько раз окликнула маму: "Зинэ, Зинэ… Ду ост фармахт ди тиер?.. И раздраженный голос мамы: "Фармахт… Шлоф шын, шлоф…" [21]Уже где-то, за домом Кучеренко, в Глинищах, прокричал петух. Я все читал «Портрет». Обжигающий текст поглотил меня, я никогда еще так поздно не бодрствовал, я словно бы обернулся доселе незнакомой мне ночной птицей и залетел в неведомый мне часовой пояс, нарушился привычный ход времени, какой-то иной его счет и ритм нес меня вместе с нашим утлым домиком в тревожно-серебряном половодье яркой луны. Не привыкшие к бессоннице глаза подростка лихорадочно и невидяще вглядывались в это мглистое безмолвие, откуда облаками накатывали видения, тревожили и влекли отроческую душу, никогда еще перед ней не отверзались такие глубины ощущений и мыслей: и призрачный Петербург вливался в эти видения сквозь проломы Коломны, живописуемой Гоголем, мгновенными оттисками страшных кошмаров осажденного Ленинграда, описываемых нашими знакомыми, пережившими блокаду, смешиваясь ледяной гибелью с огненными языками Иерусалима, которые выбрасывали печи, пытаясь поджечь бороды сухо-багровых стариков, пекущих мацу.
Угнетала меня мучительно-острая зрительная память. В те годы замысловатые имена героев книг, фамилии операторов и редакторов фильмов, мелкие имена корректоров, мельком прочитанные на каком-либо титульном листе, западали в память пачками, неожиданно и не ко времени всплывали, и я изводил себя, пытаясь вспомнить, откуда пришло то или иное имя.
Теперь же, в глубине лунной ночи, мучали меня запечатлевшиеся в памяти, казалось бы, второстепенные строки начала гоголевской повести, которые описывали картины, висящие в окнах, на стенах и дверях лавки, толпящийся народ, и особенно одну: на ней изображен был "город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска…"
Не знаю, что более изводило меня?
Толпа ли?
Я видел солдатиков в обнимку с молодыми деревенскими бабами, нас, мальчишек, торговок-молдаванок, летом и зимой закутанных в шали и десятки юбок, накапливающихся на рынке, боязливо и в одиночку просачивающихся в городские магазины, неуклюжих, пропахших козлом крестьян, наглостью прикрывающих неловкость, прущих напролом сквозь городскую толпу, и все мы вместе с одинаково-равнодушным любопытством глазели на избиения, голод, гибель, которыми мерзко изобиловала окружающая нас жизнь?
Иерусалим ли?
Он воспринимался мной как нездешнее видение, и вдруг возник, отмеченный так по-земному, домами и церквами.
Невидимый плен моего существования был мучителен, но уже ощущался самой сущностью моей жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу