— Фасоль?..
— Она самая. — Карцев затянулся так, что кончик сигареты из рдяного сделался белым. — Мы тогда в Пушкине жили, под Ленинградом. Ну и — сорок первый, зима, немцы, виселицы посреди улицы… Голодуха… Как-то бегу — совсем пацаненок еще, лет шесть мне было — и смотрю: между двух мраморных колонн — наш солдат лежит, на бок завалился, а на плече у него кот — помню, серый, пушистый такой, дымчатый котище, — сидит у него на плече и со щеки примерзшую кровь язычком слизывает. А на снегу мешочек с фасолью — из него фасолинки просыпались — розовые, коричневые… Я их ну собирать. В снегу роюсь, руки аж дрожат от жадности, а глаза — все на кошку, все на кошку… Пришел домой, мать на радостях фасоль отварила и в миске — на стол. Ну, а я эту миску только увидел — тут меня и выворотило… С той поры ни фасоли, ни бобов — не то что есть, видеть не могу.
Все это рассказал он без пауз, скороговоркой, ни разу не подняв на Феликса глаз. Как будто спешил — то ли избавиться от тягостного объяснения, то ли задвинуть щелку, в которую может проникнуть чужой взгляд.
Кончив, он щелчком послал сигарету вниз, по широкой дуге, и усмехнулся. Щелка захлопнулась.
— Можете использовать где-нибудь в качестве художественной детали, — сказал он. — Авось пригодится.
В голосе у него звучал наигрыш. Наверное, Карцев заметил, что Феликс это почувствовал, и сам ощутил неловкость, смутился.
Они оба помолчали, стоя над обрывом. Воздух казался туманным от луны, как бутылка из-под молока. Глубоко внизу виднелись, как черные соринки на светлом фаянсе, какие-то черточки, пятнышки, в беспорядке рассыпанные по равнине. Что это? — подумал Феликс. Если бы не голоса, долетавшие со стороны костра, тишина вокруг казалась бы беспредельной.
— А молодчина ваш Бек, — вспомнил он, улыбаясь. — Нет, в самом деле… Сизиф! — Смеясь, он дружески хлопнул Карцева по мускулистому, крутому плечу. Против ожидания, оно было мягким, податливым. — Нет, признайтесь, он это ловко завернул про Сизифа?
— М-м… Пожалуй. — Карцев вздохнул. — Все мы немножко такие вот Сизифы… Но не каждому дано…
К Феликсу вернулось прежнее состояние легкости, освобожденности.
— …«осознать ситуацию»?.. — подхватил он. Ему снова, вспомнилась эстрада — нахально-невинное лицо Бубенцова, Нина Сергеевна… И львиные, бессильные мешочки… Он весело рассмеялся. — Вы знаете — нет! — сказал он. — Нет!.. И я сегодня это как-то очень почувствовал, еще раньше, там… — Он качнул головой в направлении то ли грота, то ли скрытого от глаз, стоящего выше, у спуска, «рафика», но Карцев, казалось, понял, что он имел в виду.
— Нет! — повторил он. — Вы понимаете — нет!.. В том-то и штука, что — «дано»! Только мы все пеняем на «условия»…
Карцев ничего не ответил. Он стоял, заложив руки в карманы, широкая, сильная спина его была ссутулена, голова на толстой борцовской шее ушла в плечи.
— Когда-то мне хотелось написать про Изерли, — сказал Феликс. При одной мысли о старом замысле у него потеплело в груди. — Клод Изерли, летчик, который бомбил Хиросиму, мы о нем вспоминали… Потом он то ли взаправду спятил, как тогда писали, то ли «осознал ситуацию», как объяснил бы наш мудрый Бек, — то есть взревел и поднялся на дыбы… Помните — он, Оппенгеймер, — об этом тогда во всем мире шумели?.. — Карцев кивнул. — Так вот, мне хотелось написать о нем пьесу. Какая могла получиться пьеса!..
Он говорил, не слишком заботясь, слушает ли, слышит ли его Карцев, довольствуясь неопределенными кивками по временам, — говорил о замыслах, которые берег в себе много лет, которые любил, которые успели давно погаснуть, но, выходит, еще сохраняли тепло прежнего огня, как угли в золе, готовые, кажется, снова вспыхнуть, если на них как следует дунуть полной грудью.
О Гоголе, например, — был и такой когда-то замысел… Как Гоголь сжигает ночью «Мертвые души», второй том. Как он все сжег, спалил в камине у Погодина — ложь, компромиссы, примирение с прекрасной, прелестной действительностью… И вернулся к себе… Но поздно, слишком поздно!.. Или еще сюжет: предатель, полицай, отбыл свои двадцать лет и возвращается в родное село. А там учителем — сын женщины, партизанки, которую он застрелил когда-то на глазах у мальчика… И вот он, старик уже, идет по улице, а за плетнем, за низеньким плетешком — тот самый учитель, он рубит дрова и в руке у него — топор… Библейский сюжет!.. Да мало ли их было сюжетов, замыслов — куда более сильных, более мощных, да так и засохших навсегда в блокнотах?.. В ходу были сюжеты попроще, поспокойней…
Читать дальше