Пространство между машиной и входом в гостиницу было полно песка и ветра. Феликс первым ухватился за дверь, не без усилия оттянул ее, пропуская Сергея с прижатым к груди свертком и за ним Риту. Закрыв лицо ладонями, она пыталась одновременно заслонить глаза и удержать на голове рвущийся улететь платочек.
В прихожей было пусто. Дощатый пол, подобно толстой кошме, выстилал слой песка. Рымкеш, покинув свой пост у тумбочки, укрылась, наверное, в дежурке. У стены, на виду, стоял связанный из прутьев веничек. Все трое, смеясь, отряхнулись, как от снега, даже потопали, сбивая с ног пыль, и, тут Феликс заметил Гронского.
Гипнотизер возвышался в конце коридора, на фоне тусклого окна, освещенный блеклым, падающим из боковой двери светом, — громоздкая, монументальная, но вместе с тем и смутная, как бы лишенная веса и трехмерности фигура… Он был в черных, наутюженных брюках, в белой рубашке с бабочкой на груди, словно готовый тотчас облечься в концертный фрак или смокинг. Впрочем, и фрак, и бабочка, и волочащий тяжелые складки занавес — все это лишь на какой-то миг представилось Феликсу, и представилось, наверное, оттого, что после сеанса в Доме культуры он видел Гронского впервые, и видел еще вчерашним, воспаряющим над залом, над Айгуль…
Феликс почувствовал отвращение. Но вместе с тем и какое-то странное, он сознавал — постыдное восхищение этим человеком… У него мелькнула мысль, что без всякого желания со своей стороны, скорее наоборот, он оказался включенным в какое-то действо, центром которого был Гронский… И что — хотя это было уже вовсе нелепо — теперь участвовал, и тоже как-то в обход собственной воли, в комически-торжественной процессии «приносящих дары». Было поздно из нее выскочить или отстать.
Впереди, с пергаментным поленом на вытянутых руках, выступал Сергей. Голова его была слегка запрокинута, как если бы он смотрел не на Гронского, а куда-то выше. За Сергеем, стараясь подладиться под его замедленно-широкий шаг, семенила Рита. Лица ее Феликс не видел, но по расставленным в стороны острым локоткам отчетливо представлял сложенные на груди руки — ладошка к ладошке — и губы, собранные в бутончик. Сам он шел замыкающим, тоже волей-неволей сдерживая шаг, так что если чего им и не хватало, так это органа и сладостных, струящихся с вышины голосов: длинный коридор вполне мог сойти за неф католического костела, Гронский же, воздевающий руки все выше по мере их приближения, — за благостного ксендза.
Одна из дверей отворилась, на пороге возник, сонно потягиваясь, Карцев в тренировочном костюме. Из другой выглянуло чье-то незнакомое лицо, широкое, красное, с выгоревшими дожелта бровями и рыжей бородкой от уха до уха — а-ля Эффель. Спиридонов рывком отворил свой номер и повел ястребиным носом во след растекающемуся в воздухе аромату.
— Позвольте вручить! — произнес Сергей. Будь на ногах у него вместо разношенных кроссовок сапоги со шпорами, в этот миг непременно бы раздался звон, — так лихо приставил он пятку к пятке. Гронский же, приняв сверток, поднес его к лицу, зажмурился, глубоко потянул в себя воздух затрепетавшими ноздрями, возвел глаза к потолку, как бы истаивая от блаженства, и издал один-единственный звук:
— О-о-о!..
Это был не просто звук — это был стон, долгий, протяжный…
Артист!.. — подумал Феликс.
В мятых, мешковатых брюках (как теперь видел Феликс), в несвежей рубашке с отстегнувшейся на обшлаге запонкой, в криво подцепленных подтяжках, Гронский величаво, с достоинством, принимал аплодисменты, с высоты своего роста как с эстрадных подмостков, кивая головой..
— Мамочка! — плаксиво сморщился Спиридонов. — Рыбки хочу! Хочу рыбки!..
Гронский с мрачноватым недоумением оглядел всю компанию, которая толпилась вокруг, и сделал движение, означавшее готовность немедленно вернуть дар.
— Нет! — отстранился Сергей торопливо. — Это вам… У меня… Тут я прихватил еще ломтик…
У него в руках и вправду — Феликс только диву дался — появился сверточек.
Сергей шагнул в комнату, где поблескивал белым корпусом тихо жужжащий «ЗИЛ», и все повалили за ним.
Комнатку про себя Феликс именовал кают-компанией: помимо холодильника здесь стоял большой, приткнутый к стене стол, а на нем — самовар, и не электрический; а на угольном жару, — домовитый, бокастый, на памяти Феликса не раз собиравший вокруг себя обитателей гостиницы скоротать вечерок. Было тут несколько порядком расшатанных табуреток, и среди них одна коварная, обладающая свойством, к общему веселью, пребольно защемлять доверчиво опустившийся на нее зад; и кроме того — два старых, вполне безопасных венских стула с гнутыми спинками; и фикус, разросшийся, захвативший целый угол; и, наконец, на случай, если отключат электроэнергию, — лампа-молния. Лампа эта была единственной на всю гостиницу, в отличие от семилинейных лампешек, разносимых по номерам. Может быть, за нее Феликс и любил не по-гостиничному уютную «кают-компанию»: лампа напоминала детство, хотя тогда, в войну, зажигали ее изредка, если был к тому повод или в достатке появлялся керосин, и с нею, празднично освещавшей все вокруг взамен тусклой коптилки, связывалась какая-то радость и отдаленная надежда…
Читать дальше