Самое лучшее, не столько глубокое, сколько тонкое, что он придумал или ощутил, возникало на ходу, за рулем, за выпивкой в одиночестве в какой-нибудь малознакомой дыре, куда его вдруг заносило, и на бумагу переходило случайно, почему-то всплыв где-нибудь в пустом, проходном, соединительном месте статьи или главы. Так возникло и запомнившееся даже Феде построение о связи между персонажем и прототипом как между взаимно дополняющими частями одного существа…
Так же однажды он сообразил, что именно от этих его выродочных легковесности и бесчувственности родились страсть и стремление к скрытой авантюрной жизни, к романтической тайне, вкус к простоватой лирике и сентиментальность. Он испытывал не просто неприязнь – отвращение и вражду к той культуре, имеющей дело с истинным, некрасивым и недобрым, без правил живущим человеком, которая все мощнее полезла в последние годы изо всех щелей. Свобода, бля, свобода… Он с гадливостью смотрел на этих молодых людей, кстати, как правило, прекрасно устроенных, с американскими и немецкими стипендиями, спешащих вытащить на всеобщее обозрение свою внутреннюю – он предполагал, что еще и сильно преувеличенную – грязь, гной души, уродство страстей.
«И что же тут нового? – спрашивал он ее в бесконечных их спорах, в очередной раз отвозя домой, для конспирации высаживая у метро за одну до нужной ей станции. – Что они придумали нового? До несчастного больного немца, завидовавшего здоровым, до маркиза с его разгулявшимся воображением были цезарский Рим, а до этого Содом, а до Содома, уверен, еще что-нибудь… Человек мерзок? Ну и открытие… Человек и в мерзости – человек? Тоже новость не первой свежести. Вот и остается от всей их новации одно: вызывающее заявление о собственной свободе от этого скучного, живущего по буржуазным правилам мира. Маяковщина… За что, кстати, мир всегда таким неплохо платил. Но разумный мир держал при этом их в художественных резервациях, а чуть разойдутся – и в тюрьмах. Понимая, что свобода от буржуазности – это свобода от свободы. У нас же им в рот смотрят, а они уже до чего договариваются: мол, человеку истинному свобода не нужна, это выдумка обывателя – свобода… Ненавижу…»
Он не выпускал ее из машины, заведясь, непременно стремясь договорить, размазать этих поганцев, к которым, ему казалось, она имеет некоторую неявную склонность. Она смеялась.
«Боже, до чего же ты малограмотен и, соответственно, безапелляционен!..»
Насчет малограмотности сначала говорилось вроде бы в шутку. Но бывало, что безапелляционность и линейность его рассуждений постепенно начинали злить ее всерьез, тогда они понемногу входили в ссору…
Танцы в сумерках, Синатра, «Стрэйнджерз ин зе найт», белые костюмы, открытый «шевроле», мимоходом убранный с дороги негодяй, лиловый закат над заливом, тайный побег на пустынный пляж, и объятия, объятия, и светлый песок под луной, прилипающий к мокрой коже и сверкающий вдруг в волосах, и никакой боли, никакого насилия – разве что картонная фигура все того же негодяя, заваливающаяся плоской мишенью от точного выстрела…
«“Великолепная семерка” и “Некоторые любят погорячее” застряли в тебе навсегда, – хохотала она. И вдруг делалась серьезной, как обычно, когда заговаривала об интересующем ее по-настоящему. – А действительно, ты ведь никогда не делаешь мне больно… Почему? Тебе совсем не хочется? Или по принципиальному неприятию бедного маркиза?»
«Совсем не хочется? – он пожимал плечами. – Не знаю… Мне хочется, чтобы тебе было хорошо, все, что могу, я делаю для этого, при чем же здесь боль? Я действительно не понимаю, я, видно, начисто лишен этой составляющей либидо, моя агрессия, видишь, вся выходит в наши споры, в слова…»
Иногда эти дискуссии кончались тем, что она выходила из машины у ближайшего автомата, звонила домой, что еще на час задерживается, они мчались за Кольцевую, он сидел за рулем весь сжавшийся от желания, гнал машину жестче обычного, пуская «жука» в малейший просвет между автобусами, они выбирали какой-нибудь наименее сквозной лесок, съезжали с шоссе в быстро синеющей тьме, она умудрялась полностью раздеться в невозможной тесноте, он бросал на заднее сиденье огромную махровую простыню, всегда валявшуюся в пластиковом мешке в багажнике, и через миг, почувствовав влажную от дневного пота кожу под ее грудью, уже не ощущал ничего, кроме нее, не думал ни о чем, не существовал нигде, кроме как в ней.
«Не спеши, – твердила она, задыхаясь, светясь в темноте глазами, кожей, волосами, – …не спеши… ляг здесь, сбоку… все, не двигайся, все… сейчас, сейчас…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу