Достигнув этой кульминации своего воспоминания-грезы, он всякий раз удивляется тому, как беспомощна его память, сохранившая лишь наиболее зрелищные аспекты событий, но не удержавшая почти ничего от их подлинного содержания, которое было двойственным — возможно, из-за того, что соединяло в себе факты и вызванные ими чувства. Ни в коем случае не предумышленный, хотя подготовленный длительной и трудной аскезой, этот взлет свершился с молниеносной быстротой — он не поддается объяснению, потому что у него не было ни прошлого, ни будущего. Каким образом самая будничная ситуация (хоровое пение, столь привычное для религиозного учебного заведения) могла все перевернуть? Почему в бесцветном гимне, который он десятки раз пел без малейшего одушевления, внезапно излилось столь страстное притязание? И почему это притязание, выраженное столь откровенно, да еще и в неподобающем месте, не произвело скандала? Как вообще он посмел выступить против власти, отрицая и ее, и всех, кто ей служит, самим этим взрывом блаженного неповиновения и, следовательно, возвысившись до полного к ней безразличия, то есть крайней формы отрицания? Еще более поразительна магнетическая сила его тогдашнего пения, подчинившая себе слушателей и долго, очень долго не отпускавшая их после того, как он перестал петь: этот день радикально меняет ситуацию, заклятые враги становятся льстецами, которые стремятся вновь завоевать его благосклонность, а сам он — неумолимым тираном, верным своему обету и не склонным даровать ее кому-либо даже в малой мере.
Здесь, перед предпоследним эпизодом, где вымысел заместит реальное прошлое, начисто им забытое (понятно одно: то, что он забыл, было более правдоподобным, не столь многозначительным и, видимо, не имело отношения к предмету его одержимости), располагается эпизод восьмой: эта произвольная вставка оправдана тем, что вносит свой вклад в гармоническую симметрию целого, ибо строгость и точность изложения остаются лишь средствами, закрепляющими отдельное воспоминание, но утрачивают свою действенность там, где требуется вновь нащупать общее движение и довести его до конца, который должен быть кровавым. Почему сегодня он видит «будто на самом деле» то, чего никогда не видел иначе как в воображении? Только потому, что покорен, зачарован этой вереницей картин, по его мнению, вполне достоверных, и напротив, считает, что случайных происшествий, помешавших ему дойти до края, в действительности не было: ведь они исказили смысл опыта, глубочайшим образом связанного со смертью, и внесли непоправимое отклонение в линию его судьбы.
Точно так же, как шестой эпизод, и по тем же причинам, восьмой протекает в гипотетическом времени, но, в отличие от шестого, в разных местах.
В раздевалке, снимая спортивную форму, он видит, как к нему обращается один из гонителей, чье имя стерлось из его памяти. Он вспоминает его серые глаза, близорукие и потому как будто испуганные. Он слышит, как тот произносит нечто, что впоследствии ему повторят не раз, в тех же самых или несколько иных словах. Видит, как тот делает жест, который позже не раз будут делать другие. Видит, как сам он опускается на одно колено и молча развязывает шнурки на ботинках, словно не слышит примирительных фраз (так не замечают протянутой руки) — неукоснительно соблюдая свой обет. Говорящий выражает сначала растерянность — гримасой, затем досаду — пожимая плечами, наконец возмущение — поворачиваясь спиной. Свою попытку он повторит дважды (в дальнейшем также будут вести себя и остальные), но оба раза безуспешно.
В столовой сидящий с ним рядом одноклассник прибегает к новой, более тонкой тактике, взывая к его разуму: когда живешь среди людей, все время молчать непозволительно, так можно поступать разве что в шутку, но шутка эта уже приелась.
В спальне, спустя долгое время после того, как погасили свет, гонец в ночной сорочке подкрадывается к нему, останавливаясь возле кровати, над которой еще не так давно чей-то — возможно, тот же самый — голос нашептывал гнусную ложь, омрачавшую до утра, в соответствии с вынесенным приговором, его сновиденья. Повернувшись в сторону прохода, он видит всклокоченную голову, склоненную к его голове; нисколько не удивляясь, слышит, что участники травли готовы пойти на действительно потрясающую уступку: они не только снимут с него обвинения, но и признают перед всеми собственную вину. Согнувшись в три погибели, с трудом преодолевая волнение, путаясь, гонец заклинает его смиловаться, без нужды громоздит грубую лесть, а затем умолкает, словно сознавая неисполнимость своей миссии.
Читать дальше