Почти полгода Гортензии пришлось провести вот так, лежа. Она слышала, как на улице подметали палую листву, неделя за неделей уходила в серость осеннего тумана, над заснеженными крышами засверкала зима, под облаками с бронзовым отливом поднимались башни. А Гортензия продолжала лежать. О художнике она ничего больше не слышала. Солнце поблескивало в сосульках за окном, порой в непомерном пространстве окружавшей ее тишины часами слышалась капель. Приходили люди, отец и мать, кузен, оказавшийся в отпуске, целый парад тетушек, а еще цветы и письма, подарки, которые можно было есть и читать, иногда заходил врач и без конца — сестры, от чьих прибауток ее уже тошнило; рабы времени, существующие в том мире. Когда обитая дверь снова закрывалась, Гортензия оставалась в своих взбитых подушках, королева над голубыми просторами своего одиночества…
На Рождество Гортензия вернулась домой. Как она и ожидала, все было по-прежнему, все привычно, словно в музее.
— Я хотела бы поговорить насчет Сорбонны, — сказала она, чтобы не изображать радость по поводу возвращения домой. — Дело в том, папа, что я согласна, я еду в Сорбонну.
У родителей словно камень с души свалился.
Это был зимний день с воркующим снегом, с морозными узорами на окнах и солнцем, дети катались по улицам на санках, деревья стояли в белых кристаллах, словно в цвету. Гортензия шла с палкой, она чувствовала себя странно, словно подросла. Она впервые выбралась, ковыляя, в город, в том числе и затем, чтобы ошеломить художника в его мастерской: я еду в Париж, сказала бы она как бы между прочим. Посмотрим, были ли вы правы, когда говорили, что я перепугаюсь до смерти; поедем в Париж вместе?
Наконец дверь отворилась.
— Райнхарт? — переспросил человек и ухмыльнулся.
Незнакомый человек. С кистью в руках, с волосатой грудью, видневшейся из-под полурастегнутой голубой рубашки, с трубкой во рту. Он закашлялся и выдохнул отвратительное облако перегара и табака. Райнхарт уже давно съехал оттуда.
Зима длилась долго.
Утром еще приходилось включать свет, на улице висела вуаль падающих хлопьев, снег на проводах; ровно в восемь они выходили из лифта, вешали пальто, доставали из сумок и карманов хрустящие пакеты с едой и садились за работу, к чертежным доскам или за пишущие машинки, покорно, добросовестно, словно лошадь молочника, которая пойдет своим привычным ежедневным маршрутом, даже если ей отрубили голову! Один из них каждый раз отрывает листок календаря. «Пятница! — восклицает он. — Через неделю зарплата». Вот она, жизнь большинства людей: жизнь рабов, радующихся, что прошел еще один месяц их существования. Можно было бы проявить жестокость и спросить их, зачем они живут. Они делают это от одного только страха смерти, другой причины нет. Лето с его дрожащей синевой, ветер на лугу, покрытом высокой травой, леса под шумящим дождем — все это они отдают, чтобы жить. И что же им остается? То, что может каждый: заложить свою свободу. Любое создание, если уж оно рождено, хочет жить. Именно поэтому сидят они за этими столами, сгибаясь над пишущими или счетными машинками, тогда как там, на свободе, проходит их собственная жизнь. Это огромная галера. Они видят, что всем приходится делать то же самое, почти всем; они переносят это почти без намека на отчаяние. Иное существование для них невозможно, так пусть это и будет их подлинным бытием. Ничего другого они и вообразить себе уже не могут (чтобы не сойти с ума).
Иногда, когда шефа нет, один из них оборачивается, как будто для того, чтобы поточить карандаш.
— Фройляйн Нелли, — спрашивает он, — как было вчера на балу?
Спрашивает и сдувает крошки с карандаша… Нелли, сидящая за тяжелой грудой своей пишущей машинки, была уже довольно старой девой. Сомнительные шутки, которые ей доставались, она пропускала мимо ушей с молчаливой девической гордостью до тех пор, пока ее время от времени не выводили из себя. Ее защитная реакция выдавала, насколько точно она все понимала, и сотрудников поражала тонкость слуха бедняжки. Каждый раз это были самые оживленные моменты дня. Как только из коридора доносились быстрые шаги шефа, его глухое покашливание, все поворачивали кресла. Словно ими управляет один рычажок. И вот уже были видны только белые спины, шелестела бумага, машинки стучали, словно аисты.
И только новичок, выделявшийся в первые недели тем, что работал не сидя, а стоя, и перед ним вечно была полная пепельница, иногда попадался на том, что, набивая трубку, смотрит в окно…
Читать дальше