Меня раздражало ее питерское жеманное дурновкусие в манере какого-нибудь Драгомощенко и «Митиного журнала», словно желудки этих мужиков и баб отвергали все, кроме марципана и жидкого чая, раздражала ее тишайшая голубиная кротость, на которую она себя старательно науськивала и которая плохо скрывала природную несговорчивость норова, злило ее растерянное бытовое распиздяйство и беззащитность (если бы так!), а на деле — я это отчетливо видел — умение через многих и многое перешагнуть, но все это не стоило и гроша против влажных губ, и нужно было только всю ее раздеть не спеша, как следует приласкав, чтобы она привязалась и не слала обиженных писем после того, как я дважды не приехал в обещанный срок, а просто ждала дальше, но я поддался монастырской риторике, хотя она изнывала, мечтая избавиться от всех постов и обетов.
В тот декабрьский день в Иерусалиме, накануне намеченного, вскоре на время похеренного отвода еврейских солдат из Иерихона и Газы, мы отправились ко Гробу Господню. Долго я ждал, пока она замолит грехи, встанет с колен. Начинало темнеть, ни одного неараба, кроме солдат и заблудшего греческого священника, не заметил я в этом мертвом для нас секторе города. Я силком уволок ее, не понимающую опасности темноты, из кривоколенной, колючей, как суфийская власяница, арафатовской прорвы со святыми наростами рядом с торгующими. И мы вышли в хануккальное вечернее разноцветье еврейского лона — чадное, истеричное и тревожное больше обычного. Она обалдела в Меа-Шеарим от «Розановского иудаизма». Здесь все пахнет семенем и семьей, сказала она близко к тексту. Мы обнялись на глазах у кромешного скопища лапсердаков, лисьих шапок, косынок, белых чулок, париков, платьев до полу. А потом, возле освещенного торгового центра я увидел тех, о которых хотел рассказать. Их было несколько десятков, выстроившихся в каре: пиджаки, свитера, вязаные кипы религиозного сионизма. Мерно раскачиваясь, они молились против передачи оружия народившейся палестинской полиции. Они вымаливали непередачу, уничтожение враждебного желания, магическое возвращение предметов. Наверное, я был возбужден, взбудоражен, потому что меня проняло это зрелище совершенно чуждых людей. Ашкеназские лица молящихся показались мне кровнородственными. Я почувствовал греховную близость кровосмешения, захотелось быть среди них, знать их по именам, ходить к ним домой, вместе встречать субботу, вот так же раскачиваться в ряду. Затем, может быть, взять оружие и, качнувшись вправо до отказа, как следует разглядеть еврейское подполье, в нем задержаться, зафиксировать маятник в точке «аксьон директ». Мне стало хорошо, особенно в животе и в паху, я испытал радость безнаказанного преступления, ласку сожительства равных и близких в окружении смертельного дела, жен и детей. Отроческое чувство, которого я не стеснялся. Так отрок Мохандас Карамчанд Ганди съел в европейском трактире запрещенное мясо, отведав греха, приобщения, благодати, чего-то еще. Я сразу же сказал ей об этом, и она быстро ответила, что понимает, тоже внезапно превратившись в подростка, согласного спустя пять минут спуститься в теплый подвал ближайшего парадняка. Спустившись, она не хотела до, не хотела в подвале, все у нее было надежно упрятано, ей сегодня было нельзя, мне было можно вчера, сегодня и завтра. И она учла это. Да, учла. По-своему, но учла. Разве что так, мягко сказала она, в одностороннем порядке. И, так сказав, расстегнула, взяла в руки, как берут, когда любят, и довела до конца, довела до конца, довела до конца, в одностороннем порядке. Не торопясь, не форсируя, с пониманием, с остановками, чтобы взаимно осмыслить. Посмотрела на то, что осталось высыхать на полу. По-домашнему поцеловала, прошептала на ухо, вывела за руку из подъезда. Улетела назавтра, я не смог ее проводить.
Потом я читал поебень про то, как Барух Гольдштейн явился в пещеру на свидание с Господом, намереваясь, подобно перешедшему в магометанство неудачливому мессии Шабтаю Цви, кощунственным жестом растормошить Всевышнего, дабы он снова обратил свой лик в еврейскую сторону, и что-то еще в том же роде про трагический карнавал с прощальным переодеванием. Я хорошо представляю себе это американское уебище, круг его «интересов», его ненависть, высокомерие, неуверенность, одиночество, иссушающую групповуху с братьями по разуму, жертву отчаяния от снедавшей его нелюбви, после того как раскололась надежда на семейное братство в религии и в оружии на неделимой земле и погиб его мир, еще один погибший мир. Сколько их уже. Будучи с Барухом неслучайным однофамильцем, то есть лучше других осведомленным в причинах поступков убийцы, я отказываюсь о них говорить, опасаясь возобновить в себе отработанный опыт участия.
Читать дальше