Рубец, однако, ощущался; всё-то Бухмина озадачивали, тревожили, настораживали сочетания звуков, хотя уже безрезультатно. Даже в шорохе, в посвисте степного ветра музыки было мало; он шумел теперь совсем по-иному − налетал дурными порывами, опадал невпопад и часто грохотал ржавой жестью, срываемой с прохудившихся крыш. Наверно, это было звучание хаоса, потому что гармония в мире искажалась и рушилась… Искажалась, рушилась, грохотала…
* * *
Давно уже не весёлый и не красивый, поэт перестал смотреться в навесное зеркало − из стекла глядела на него после умывания только тёмная и старая чья-то рожа с жёсткими волосами, торчащими из ноздрей, из жёлтых огромных ушей. А таким бывший красавец Бухмин видеть себя не желал. За хлебом он выходил в сумерках, брёл кривой захолустной дорогой, где не было встречных людей, в магазине же прятал лицо в воротник.
Несколько раз возле отдельного его крылечка в две доски появлялись люди из военкомата. Бухмин насторожённо разглядывал их из-за пожелтевшей газеты, прилепленной к оконной раме хлебным мякишем, и дверь не открывал, чтобы не помереть от позора грязной и бедной своей, теперешней, жизни. Но расслабленная улыбка застывала на лице его, когда мимо окна пробегала молоденькая бледнолицая соседка с тревожными пасмурными глазами. В комнатных тапках на босу ногу, она стояла иногда на ветру, ожидая кого-то, кто должен был подойти со стороны холодной степи… И в том, как она прижимает к горлу белый платок, было что-то родное, давнее, знакомое.
Бухмин замирал у окна, приподняв газету. Он впадал в тоску щемящую, сладостную, хотя и довольно размытую. И поэту хорошо было думать потом, что пасмурная белокожая соседка дышит, ходит, размышляет где-то совсем рядом, за перегородками барака. Он даже вспоминал время от времени её имя и удивлялся этому: надо же, значит, он сохранил ясность ума, несмотря на все передряги. Хотя откуда ему было знать, как её зовут…
Пожалуй, она была бы куда краше, если бы не выглядела такой озабоченной, жалел бледную соседку поэт. И горевал − оттого, что эта юная женщина рано состарится, очень рано. Такой озабоченности женская красота долго сопротивляться не может. Уходит, смывается, стирается она, редкостная, изумительная, когда окружающие люди не понимают её и не берегут − по невежеству, по наглости или по трудоёмкости жизни…
Потом он сочинил для себя, что эта бледная девочка-женщина с предвоенными серыми глазами появилась тут из его очень давней, молодой жизни. Подглядывая из-под газеты, он уже знал: однажды, перед мысленным его взором, в чёрно-белых документальных снах, её образ совпадёт с другим, почти таким же, и что-то случится в тот миг − радостное, страшное и непоправимое: тогда развяжется сам собою, быть может, главный узел его судьбы.
* * *
Где-то в мире, кажется, заплакал ребёнок, отчего поэт Бухмин очнулся раньше времени. Да, сначала прозвучал над ним дикторский голос − кажется, из того самого белого репродуктора, висевшего на стене диспетчерской когда-то, много лет назад: «Сильных поднимет слабый. Он разбудит спящих от печали». Какой слабый? Откуда − поднимет? Из земли, что ли, хотел было выяснить удивлённый Бухмин, вспоминая торопливо однополчан, павших смертью храбрых, − и героев труда, о которых писал когда-то; нет их давно на свете, сильных духом!.. Однако продолженье последовало прежде его вопроса: «Он победит грабящих. Он уже здесь». А потом раздался младенческий плач. Он прошил кромешную тьму серебряной иглою…
Грабящих? Победит? Хорошо бы, думал Бухмин, не веря голосу из давно пропавшего послевоенного репродуктора, хорошо бы. Если каждый двадцатый русский стал изгоем, значит, большая допущена измена в верхах, и разорены русские не другом − врагом. Из поражения надо выбираться всем, сообща, надо… Но разве достаточно для этого детского писка в ночи, услышав который поднимется разве что усталая мать?
И поэт лежал неподвижно − оттого, что был укутан основательно, да и диван шатался под ним при малейшем движении, поскрипывая, постанывая, шевелясь и шатаясь.
Но всё же поэт был рад кромешной тьме: проснувшись от голоса и слабого плача, он на какое-то время освободился от прошлого…
Здесь, в бараке, засыпал Бухмин рано, и уже к полуночи уставал неимоверно − смотреть на то, что было, было. А своевольно остановить череду мелькающих во сне кадров не было никакой возможности… Только что в его каморке утомительно пахло шпалами и паровозной гарью. И он видел длинные товарные составы, и разверстые, без окон, вагоны, в которые забирались чеченские семьи…
Читать дальше