Счёт пошел на века, старая пушка в Бэттери Пойнт не производит ни единого выстрела. Да и Люттманн также давным-давно ни в кого не стрелял: в распоряжении у Партии уже много лет нет пушек — отдача орудия заставила Партию на миг остановиться, и все словно ошалели, остолбенели, на один бесконечный миг. Зато задолго до того Люттманн палил себе всласть в Барселоне, только он не понятия не имел, в кого. Ничего серьёзного. Ночь, огонь, гибнущие на баррикадах товарищи, барьеры из трупов павших. No pasaran. Они не пройдут. Но они прошли, как проходят все. Огромная воронка от пушечного ядра в стене — это я, моё четвертованное тело, моё разбитое на осколки сердце. И это, по-вашему, называется «не стряслось ничего серьёзного»?
Я пошёл послушать его выступление вместе с остальными, не помню, почему я вдруг начал кричать. Люттманн уставился в пустоту, я накинулся на него, почти накинулся: меня вовремя скрутили. Я помню руки, ноги, лица, рты, крики, удары. Именно тогда мы с Вами, доктор, и познакомились: меня к Вам притащили как раз после той драки. Или не к Вам. В общем, к кому-то в таком же, как у Вас, длинном белом халате — это точно. Ах да, здесь все в одинаковых халатах, таких белоснежных, праздничных одеяниях победителей. Вы ли или кто-то другой, так или иначе, кто-то из вас со мной обращался предельно вежливо и корректно, впрочем, я сам вёл себя смирно и прилежно, скорее оттого, что был до крайности вымотан и истощён.
А как можно было не устать? Ведь дело не только во фразе Люттманна, которую я впервые услышал от Вас; или, доктор, Вы её придумали, чтобы меня спровоцировать?
Как можно было не потерять голову, проплывая под Пуэр Пойнт, близ бухты Опоссум? Возвышающиеся над взволнованным морем рифлёные, рыхлые, розоватые скалы, кажется, что их неприступные бастионы и олицетворяемое ими зло вот-вот рассыпятся на мириады кусочков. Но этого не произойдёт: в них навечно впиталась свернувшаяся в сгустки кровь. Там, наверху, каторжники: дети и юноши. Плетьми и неописуемой жестокостью их принуждают мотыжить почву, печь хлеб и заучивать наизусть строфы из Библии, однако самое главное: их приучили подвергаться пыткам и изводить ими ближних. История — это беспощадное садистское насилие над детством.
Опять высоченные утесы; кто больше не выдерживает, кидается с обрывов и разбивается насмерть об острые зубцы. Каким образом вы хотите, чтобы не было криков и стонов, когда человек бьётся головой о заточенные скалы? На них сохраняется грязно-розоватый песок моего кровоточащего ободранного лица. Вы помните моё лицо, когда меня сюда привели? Мне так хотелось тогда раздавить его до конца, раздробить кости, порвать жилы и связки, разнести в щепки себя и мир, шарообразный, чванливый, играющий всеми цветами радуги. Вон на тумбочке стоит глобус. Как бы я хотел его расколоть, превратить в противную склизскую кашицу.
Дети, их расплющенные о валуны тела. Ещё больнее было вглядываться в их глаза, когда они безропотно выполняли приказы надзирателей: детские глаза, но пустые, старые, дряхлые, омертвевшие… И после этого Вы хотите, чтобы кто-то совладал с собой, не накинул повязку на оба глаза и не принялся косить залпами кого ни попадя, наобум, вслепую, пусть хоть сам Господь Бог станет мишенью для сбитого прицела?
Естественно, сюда меня привезли в совершенно плачевном состоянии. Я оставил душу на обрывах, откуда кидались в пучину те дети, но я знаю, что придёт день, и те утёсы опустятся в море и расплавятся в нём, как в адском пламени. Весь мир пойдёт ко дну. Ах, если бы существовало одно лишь море, водная гладь и ни единого островка, на котором бы мог запечатлеться след боли.
Как только у меня появляется шанс, я сбегаю — в том числе от Норы — на кухню официальной резиденции губернатора, где хозяйкой была Бесси. Точнее говоря, Бесси Болдвин, повариха и помощница кондитера, знаменитая своими изысканными яствами. Там я всегда был желанным гостем.
Бесси попала сюда за то, что когда-то размазала по лицу хозяина кондитерской «Эденволл» в Вестминстере торт; ей тогда был двадцать один, и она подрабатывала официанткой; попросив увеличить её недельную выручку на один пенни, она вызвала гнев хозяина, и в ответ тот обматюкал её и всыпал по первое число. Семь лет каторги. Она прибыла в Австралию на борту «Гилберт Хендерсон» вместе с другими ста восемьюдесятью двумя осуждёнными женщинами и двадцатью четырьмя детьми. Как это часто водилось в его практике, бортовой хирург Джон Хэммет пытался затащить Бесси к себе в постель, считая её уставшей от постоянного жестокого обращения и унижений, но та двинула ему по кумполу подсвечником, за что сразу же по прибытии судна в Австралию попала в женскую исправительную колонию. Там она убедила сокамерниц организовать движение за защиту достоинства и чести заключённых, столкнувшихся со злоупотреблением полномочиями со стороны начальства. Когда сэр Джон Франклин вместе с супругой леди Джейн и кротким и подвыпившим преподобным Кнопвудом прибыли в колонию с инспекцией, они встретили там оглушительный митинг трёхсот осужденных, точнее, их взору предстали триста нагнувшихся и задравших юбки женщин, бесстрашно бьющих себя по оголённым ляжкам, несмотря на непременно ожидающие их после этого плети.
Читать дальше